А пока…
— Пока, старик! Ты славный малый! — кричит ему из окна автобуса Гена Кайранский уже на ходу.
Видите, и Гена Кайранский, в недалеком будущем все же, может быть, известный, а может, и знаменитый писатель, бросил Кузе памятные слова… Автобус накрылся дорожной пылью и больше уже не появлялся. Исчез, как чудное виденье.
Настоящий писатель на этом поставил бы точку, но я не могу… Потому что я никакой не писатель, а, между прочим, если хотите знать, и есть не кто иной, как местный аютинский телеграфист-телефонист Кузя Второй. И хотя я Второй, а пишу первый раз…
Вот так.
Утром низким потолком залегли в небе облака, подул ветер, взбил волну. Она висела над берегом, шумя на месте и как бы не падая. (Простите, сначала я должен дать природу.)
Стучали моторы в баркасах, увозя в прекрасную холодную даль добытчиков кефали и ставриды, сельди и хамсы. На рейде качались сейнеры, как тени. Акробатами взбирались на них по веревкам наши аютинские мужчины, чтобы плыть в близкие беспокойные широты.
«Ястреб» уводил в море новый бригадир, Славка Мокеев. Прощай, гитара! Так решило ночью колхозное правление. Теперь и в табеле над горбовским столом, и в районной сводке, и, возможно, на Доске почета против «Ястреба» будут писать от руки — бригадир Вячеслав Мокеев. Но для нас он навсегда останется Славкой.
Сашка Таранец сказал, что ему лучше уйти с сейнера, чтобы не смущать нового бригадира, не лезть с советами. В море, как на войне: единоначалие.
— А кто тебя возьмет? — спросил Горбов.
— Скажу тому спасибо, — потупясь, обронил Сашка.
Но все промолчали.
Утром шел Горбов к берегу, провожать баркасы, и увидел, как Тоня обнимала Сашку под деревом у рыбного цеха. Хотел пройти мимо, но вдруг повеселел, гикнул:
— Вы чего обнимаетесь? Уже не надо! Кино уехало!
Сашка кутал Тоню краем своей куртки… Похоже, они оба не ночевали дома. Она так и была в платьишке, а он в робе. Похоже, глаз не смыкали… Сейчас следили, как уходят баркасы от причала, отсюда им было видно. Отсюда все море как на ладошке.
Вот уж и последний, самый последний баркас, И кто-то машет шапкой…
— Э-ге-ей!
Обернулся Илья Захарыч:
— Сашка! Дядя Миша Бурый… Тебя… Беги!
— Бегу! — сказал Сашка, погрел ладонь о Тонину руку или ее погрел своей ладонью и побежал, а она осталась смотреть, как он заметался между бочек, между брезентовых ванн с рассолом, вырвался на причал, скачками, вдоль узкоколейки для разгрузочных тележек, под лентой транспортера пробежал и, не останавливаясь, боком прыгнул в баркас, на чьи-то руки и ноги.
И баркас сразу отвалил.
А Тоня пошла не к поселку, а на обрыв, к Медведю, откуда еще долго видно корабли. Она шла одна над морем, обняв себя за бока, пряча под мышками ладони, потому что ветер дул все сноровистей, а она шла и пела для себя:
Не надейся, рыбак, на погоду,
А надейся на парус тугой…
Вот какие живучие песни! Парусов-то в море давно не видно, а песни про паруса поют,
1
Сын приехал сразу после войны, пожил немного дома, постоял над могилой матери, посмотрел на море и скоро сложил вещи и опять укатил в какие-то дальние края, оставив не только старого отца, но и невесту Надю ждать да гадать, когда он вернется. Сначала старику приносили письма, бросали в самодельный ящик у калитки. Потом редко, раз в два, а то и в три месяца, доставал он со дна ящика тонкий конверт со знакомым почерком, а потом и вовсе даром открывал дверцу… Он сам накарябал и отправил сыну несколько писем — грозных, с ухмылочкой и просительных… Ни ответа, ни привета. Надя походила и перестала.
А старик все ждал.
2
Был он такой старый, что-никто не знал, сколько ему лет. Он и сам забыл. Звали его Харлашей, и кто-то врал, а может, и не врал, будто в дореволюционные времена на губернской рыночной площади стоял кабак с вывеской: «Харлаша». Так и было написано зелеными буквами на желтой жести.
Тогда солили рыбу в ямах, наспех вырытых возле моря. Ловили ее немало, а заводов таких, как теперь, и в помине не было. Из коптилен-завалюшек, из грязных посолочных ям поспешно переправляли нежную скумбрию и султанку в неведомый Питер, в Москву, а то и в Париж, укладывая спинка к спинке, как конфетки в коробочку. Не удавалось сбыть — гнила рыба, скармливали свиньям.