Но какова мать! Все снесла, а дочь назвала так, потому что ей приснилось счастье.
Счастье – две пары детских ножек в затоптанных сандаликах с дырочками упираются друг в друга. Девочки сидят напротив на качелях-лодочке, а мужская загорелая рука их раскачивает. Волосы то летят назад, то возвращаются на щеки, и они смеются так, что кажется, с ними смеются пыльная акация, кривой тополь, электрический столб с белыми красивыми штуковинами, из которых идет провод, смеется провод, он уносит их смех в дом, и на крыльцо выходят мамы и кричат мужчине, что нельзя раскачивать так сильно. «Можно! Можно! – отвечают девочки. – Еще, еще!»
Потом они слезают с лодочки, почему-то кидаются друг к другу и так обнимаются, что слышно, как стучат их сердчишки, такие маленькие и такие громкие.
Ах, как она ее любила, свою первую подружку! Так любят только дети.
Ее звали Рахилью.
Перед самой войной их семья уехала в Киев. Как плакали девочки, и как счастливы были родители Рахили. Киев! Столица! Рахиль будет, наконец, учиться в музыкальной школе.
Мать проснулась. Разве она помнила эти качели? Эти сандалики на полненьких ножках подружки и то, как они обнялись тогда и сердца рвались друг к другу через ситцевые сарафанчики?
Это было их прощание навсегда, хотя до войны еще было шесть или семь лет. Но сейчас матери казалось, что в счастье ее сна уже было все. И война, и Бабий Яр, и то, как она плакала после войны, узнав про этот ужас, и как она себе клялась честным пионерским не забыть Рахиль, но забыла… Ни разу не вспомнила.
Она встала с кровати, ей было нехорошо, как-то стыдно за себя, живую, взрослую, и получается, неверную, тут-то и стали у нее отходить воды, бурно, будто ее надрезали. Испугалась, закричала, забыла сон. А кода после криков и ужаса ей сказали «девочка», то она уже знала, что это Рахиль к ней вернулась. Больше некому. Сон ей снился не просто так.
А год был непростой, пятьдесят третий, и евреев уже трамбовали в теплушки для долгих переездов. Сволочи-врачи хотели сгубить самого Сталина, и настроение дрожащего от справедливого гнева народа было круче действий властей. Их бы – всех! – поставить к стенке Лубянки и одним единым махом. А если уж отправлять, то не поездом, а голой ступней по замерзшей сибирской земле.
А мать возьми да назови русскую курносую деваху Рахилью. Это ж какие надо иметь мозги, и вообще и в частности, какую тайную преступную мысль надо носить в головенке, если не сложить эти простые как три рубля факты жизни!
Папочку от обиды непослушания его мнения сдернуло с места, мать выгнали с работы, и если бы не дедушка и бабушка, которые были счастливы розовой девочке с белыми кудряшками за ушками, и им было совершенно все равно, как звали внучку… Дедушка звал ее Рашенькой, а бабушка Хилечкой. Выжили. Тем более что на этот раз все так быстро и легко кончилось. И даже было подвергнуто, опять же, народному осуждению за излишнюю ретивость.
Так русская девочка навсегда в людском понимании осталась клейменной глупым материнским сном. Отца все забыли, дедушка с бабушкой были убиты на собственном огороде, за бутылку водки, которая оказалась простой водой. От злости разочарования парни лопатами порубили стариков. На суде они рвали рубахи, мол, разве б они стали за простую воду жизни решать, они ж хорошие ребята, просто опохмел требовал решительных мер. Их родители в суде же с места тоже кричали, что мальчикам цены нет в трезвости.
Рахиль окончила филологический факультет Московского университета и хотела идти в школу, чтоб помочь жить маме, но ей предложили аспирантуру, так как ее дипломная работа «Письма Чехова как нравственное завещание двадцатому веку» получила первый приз на конкурсе чеховских работ. И хоть жить на одну учительскую зарплату было трудно, мама, гордая таким предложением дочери, строго сказала: «Иди, и думать нечего. Что мне надо эдакое, чтоб не хватало. Аспирантура – это же счастье».
Так решением мамы Рахиль осталась в Москве, с блеском защитилась, вышла замуж, родила сына, вернулась в Донецк, стала доцентом филфака, а на одно время стала и его деканом; похоронила маму, у которой инсульт случился в момент, когда она входила в троллейбус, инсульт, как выяснилось, копеечный, зато удар затылком при падении был вполне несовместим с возвращением к живым. Комнату бабушки занял сын, а потом как-то, почти через день или два, с ним поселилась птичка-невеличка с постоянно голыми и видимыми до трусов ногами, из комнаты раздавался здоровый детский смех, и Рахиль как-то спокойно, почти радостно поняла, что бежит уже по окончательной дороге, потому что все главное свершилось. Конечно, надо бы дождаться внуков. Но сигналы из этого отсека души шли слабые, как бы и не очень ей нужны были внуки. Больнее щипало другое: у нее лежала почти готовая докторская, одно время только о ней и думалось, а потом все как-то заглохло. Ну, идет себе жизнь, спокойная, размеренная, зачем ей другая. А диссертация – это такая дырка в голове!