же думаю так, что мир здесь невозможен, не только честный, но и бесчестный. Никогда
это хлопство не держало данного слова (fidem datam), а теперь, надменные победою,
тем мепьдае будет его держать. Лищь только исчезнетъ
.
257
эта общая готовность к войне, они опять взбунтуются, и тогда последняя будут
горта первых (bкd№ posteriora pejora prioribus)".
Но чем решительнее поддерживали паны Русина-катодика, видевшего спасение
Польши в ожесточенной войне, тем упорнее стояли другие за Русина-православника,
готового на самый постыдный мир, лишь бы сохранить её целость. Панское царство
разделилось на её, и, по евангельскому суду, должно было погибнуть.
Приближаясь к разъединенному панскому становищу, лицемер козак продолжал
петь все ту же песню, которою выманил уже время у премудрого Киселя и у
почитателей его красноречия, его политического глубокомыслия. Ненавистного козакам
князя Ярему не мог он ни обмануть, ни убаюкать. Он подрывал только его советы,
уничижал его высокие доблести. Он манил панов готовностью к примирению, и
вооружал против энергического полководца польских гуманистов, как против
единственной причины остервенения Козаков. От 29 августа писал он к Адаму Киселю
и его товарищам:
„...Помня о своей христианской крови, чтобы не лилась уже больше, и чтобы
неприятель не радовался со стороны" (намек на Москву), „мы и сами возвратились
было вспять, как и Татары. Но князь его милость Вишневецкий неразсудительно
порывался на пас, и не только производил над нашим христианским народом, над
невинными душами тиранство и жестокости не иохристиянски и не порыцарски, но и
духовных наших велел посажать на колья. Не дивно нам, когда б это делал какой-
нибудь простак, в роде Кривоноса, с нашей стороны, которому мы не позволяли
никакого грабежа и не давали позволения на разрушение городов и поджоги,— пускай
бы он не умел с этим совладать; но мы видим перед собой в них обоих не одинаковых
людей".
Далее Хмельницкий хвалился милосердием к пленникам и предлагал открыть
мирные переговоры для Божией хвалы немедленно, так чтобы войска стояли в это
время вдалеке одно от другого, подобно тому, как и в прежния времена отправлялась
коммиссия, сопровождаемая великими почтами.
Против этого восставали те, которые полагали, что „при обнаженной сабле быстрее
идут переговоры", присовокупляя тут же, что Кисель был такою же Божией карой для
Шляхетского Народа, как и саш Хмельницкий. „Кто знаетъ" (раздавались голоса), „не
изрекает ли он уже нашей отчизне неминуемую погибель (certum periodum)"?
ЗВ
258
Между тем „czиowiek wielkiego dowcipu* расположил свой табор у местечка
Пилявцы, занял пилявецкий замочек, который шляхта называла курятником, и первым
его делом было — обратиться с глубоко почтительным письмом к Заславскому, яко к
единственному вельможе, от богатства, могущества и разума которого зависело
умиротворение Козаков. Старая лисица доносила старой вороне смиренно, что козаки
совсем не желают вести междоусобную войну, что они готовы повиноваться и просят
ясно освещенного князя рассудить их, уладить возникшее между Запорожским
Войском и Речью Посполитою несогласие, и что он постановит, они обещают
исполнить его решение всепокорнейше.
Князь Доминик представлял верный снимок бесхарактерного своего дядюшки,
князя Василия. В своей декларации на каптуровыи сейм, как мы помним, советовал он
не давать амнистии козакам, так как это, по его словам, не представляло панам ни
пользы, ни чести; а теперь, когда Хмельницкий пришел „отдать ему поклон лично со
всем Запорожским Войскомъ*, он был миролюбивее самого Киселя. Так и
„святопамятный* наших историков сперва грозил собрать пятнадцать, даже двадцать
тысяч войска на защиту православия, а потом отдал „яровитому католику* в жертву
грека Никифора, помирился с поборниками унии и советовал православникам
„терпеть, терпеть и терпеть*. Князь Доминик увлекся ролью примирителя двух
противоположных стремлений, всё равно как тот мечтал о соединения двух
несоединимых церквей. Воображая, что делает великое дело, князь Доминик дался в
обман питомцу ярославских иезуитов, которого игра житейских столкновений перевела