Мужики простояли долго, говорили шепотом, переминаясь с ноги на ногу, пока не вышел на каменное, со столбами, крыльцо Платон Кузьмич и не прогнал их. И тогда за воротами, надев шапки, мужики так костили генералишку и управлялу, что, попадись они, разорвали бы, кажется, на кусочки. А ведь не разорвали, пальцем не тронули, хотя те в тарантасе тройкой догнали мужиков у села, направляясь, должно быть, на станцию.
В каждом взрослом точно жили два человека и всегда промеж себя спорили — говорили и делали назло друг другу. Все проклинали работу, а без дела минуты дома не сидели, торчали в поле до ночи, возвращались усталые и сердитые, а с утра опять бежали в поле, точно на пожар. Василий Апостол сторожил усадьбу с молитвой, по покойникам всегда Псалтырь читал, в церкви всю обедню с колен не поднимался, а ругался хуже пьяного и бил сыновей по голове Евангелием, а ведь это грех. Дядя Ося Тюкин определенно знал, как надо хорошо жить, всех учил, но сам промышлял грибами да рыбой, и у него, как у Сморчка, не всегда было что варить на обед.
Пожалуй, один дядя Родя был настоящий, без обмана. Да еще, конечно, Шуркин батька. Уж он‑то делал, что хотел, и говорил, что думал.
Глава XII
ИЗМЕНА КАТЬКИ РАСТРЕПЫ
После того дня, как Шурка домовничал с братиком, ненастье больше не возвращалось.
Рано вставало по утрам из‑за Волги неугомонное солнышко, светило и грело до самого позднего вечера.
На глазах убывали лужи и грязь и прибывала трава. Сколько хочешь мни, топчи ее, а она знай поднимается. И вот уже осыпалась густым душистым снегом черемуха, и дядя Осип пронес с реки первого леща, золотистого и такого большого, что красноватый хвост его свисал из ведра. Зацвела дикая кашка, закачались, словно звеня на ветру, медные бубенцы куриной слепоты, раскрылись и глянули в небо бархатно — синие анютины глазки. Белый пух одуванчиков поплыл над гумнами. Липовые листочки развернулись в пятачок и больше, стали жесткими, горькими. Зато щавель выкинул сочные, кислые столбцы, появились пахучая, вкусная «богова травка» и сладкий дидель.
Отгремели — отжурчали ручьи, пересохли в бочаги и болотца. Вошла в песчаные берега и поголубела Волга. Запахло навозом в поле. Загудели по вечерам, теплым и тихим, майские жуки над березами, тонко, надоедливо заныли комары. Отхлопотали непоседливые грачи, отпели — отсвистели свои песенки скворцы, отщебетали, таская грязь из пруда, ласточки — все птицы уселись в гнездах на яйца. Вытянулась по плечи Шурке коленчатая рожь, выбросила усатый колос, хороши стали выходить дудочки из ее тонких влажных стеблей.
Все росло, цвело и жило так, как это бывает каждый год весной: знакомо и незнакомо. Каждый час был полон невероятных, радостных открытий. Шурке не хватало дня, чтобы успеть везде побывать и все посмотреть.
Иногда набегали на короткое время тучи, кругом темнело, змейками вились молнии, перекатывался по небу гром и начинал хлестать частый, крупный и теплый дождь. Не успевал Шурка как следует перепугаться, спрятаться с братиком в избу, как в рябых окошках светлело, можно было опять бежать на улицу, смотреть на радугу, которая перекидывалась через все небо цветной подковой, упираясь одним концом в Волгу, другим — в лес. Под стоком лилась через край старого, обомшелого ушата звонкая вода. Пенились по земле мутные ручейки, унося с собой щепочки, перышки, соломинки. Вздувались благодатные лужи, и весело было, задрав штаны, плясать в воде, подставляя голову последним каплям дождя и распевая во все горло:
Дождь, дождь, дождь,
Поливай нашу рожь,
Дядину пшеницу,
Тятькин ячмень
Поливай весь день,
Мамкин лен
Поливай ведром!
Еще горячей и ярче светило после ливня солнышко, еще выше поднимались хлеба, краше расцветали травы, а люди становились добрее, ласковее; они меньше ругались и меньше жаловались, говорили, что год, видать, идет урожайный, — слава тебе, полегче немножко будет народу жить.
Аграфена — купальница только собиралась зажигать свои багровые, клейкие звездочки, а ребятня уже давным — давно ныряла и плавала в бездонном Баруздином омуте на Волге, носилась саженками, лодочкой, на боку, на спине и еще невесть как — до судорог, пока не синели губы и не начинали выбивать частую дробь непослушные зубы.