Шурка оглох, у него рябило в глазах от бабьих цветных летающих платков, взмахов раздраженных рук, мужичьих взъерошенных бород, в которых рты зияли, как ямы. Злобой горели лица, у иных ходили — вздувались желваки по скулам, тряслись судорожно губы. Из‑под тяжело сведенных бровей, из сумрачных прищур так и блестело, так и резало ножами.
Горячая дрожь обожгла Шурку между лопатками.
Вот оно что! Мужики и бабы ненавидят писаря, усастого и тех, кто послал их в село, — все начальство ненавидят, как прежде за глаза ненавидели генерала из усадьбы. Но теперь они ненавидят в открытую, ничего не боятся и даже как будто этим хвастаются.
Пастух Сморчок, урча, кружил среди народа, точно стадо собирал. Евсею помогал Косоуров, размахивая клюшкой. А ведь ему, десятскому, надо бы успокаивать сход, следить за порядком. Из‑за ситцевых и суконных широких спин нет — нет да и высовывались, поблескивая, очки Устина Павлыча. Его затерли в толпе, приходилось Быкову подниматься на цыпочки, чтобы и его голосок был слышен. Даже глухой, смирный дед Антип, которого Минодора частенько поколачивала дома, нынче разошелся на людях, топал лаптями, тряс мочальной бородой и одобрительно, беспрестанно кивал лысиной, словно отлично понимая все, что тут происходит. Но верховодил, конечно, мужиками и бабами дяденька Никита Аладьин. Без картуза, прямо и крепко держа голову, стоял он перед столом впереди всех и грозил пальцем. Не кулаком грозил, всего — навсего скрюченным пальцем, а у писаря уже закрылся лягушачий рот, и военный, кусая усы, смахивал набрякшими ладонями пот с бритой красной маковки.
И вдруг за спиной Аладьина Шурка увидел Катерину Барабанову. Когда она ожила и сбежала с крыльца — он не заметил. Катерина оттолкнула Никиту, шагнула к. столу, в расстегнутой старенькой кофте, с ребенком на руках, длинная, темная, как сухая ольха.
Оборвался крик на сходе.
— Жалеешь? — свистящим шепотом сказала Катерина усастому. — А мне не надо твоей жалости, — плюнула она. — Отца надо… А его нетути, убили… Кто же теперича будет кормить моих ребят? Ты?.. На! Корми!
Она швырнула на стол лоскутное, свернутое кулем одеяло. И одеяло это зашевелилось, заговорило!
— У — а… У — а–а!
Катерина дрогнула, качнулась, словно подрубленная, упала на стол, на лоскутное одеяло, обняла его и зарыдала.
Шурка чуть не свалился с изгороди. Он вцепился руками и босыми ногами в сучковатую жердь, повис на ней, ободрал до крови коленку и не почувствовал боли. Он не сердился больше на мужиков за то, что они отказываются идти рыть окопы, он сам только этого теперь и желал.
Соседки подняли Катерину, повели под руки домой, понесли маленького, голося громче Барабановой. Две большенькие сестренки бежали впереди и все оглядывались на мать, скулили:
— Ой, ма — аменька — а!.. Ой, ро — одненька — а!..
Возле стола, оттеснив мужиков, очутился питерщик Прохор. Он, как пришел на сход, отсиживался на лужайке, помалкивал, покашливал. Шурка совсем забыл про него и сейчас так и въелся глазами. Вот уж он потешит мужиков, поднимет на смех приезжих, как вчера Василия Апостола. Ну, держись, трубач! Раскрывай шире рот, квакуша! Забирайтесь‑ка лучше в тарантас, пока не поздно.
Но Прохор, к удивлению Шурки, не думал смеяться. Узкое побелевшее лицо его строго морщилось. Серый, колючий, похожий на ежа, он поправил ремешок на блузе, как перед работой.
— А не пора ли, господин военный, кончать всю эту чертову музыку… да заодно и музыкантов? — резко проговорил Прохор, точно ударил в колотушку. — Нет, не сходку. Про войну спрашиваю, про тех, кто ее начал!
— Эт‑то… что еще та — ко — е?!
Грозный окрик военного потонул в обрадованных мужичьих и бабьих голосах:
— Правда, вот что такое!
— Тебе Катерина Барабанова на стол ее положила, в одеяле, правду‑то! — рявкнул Сморчок, как кнутом хлопнул. — Неужто не разглядел?
— Известно, кто начал войну, — у кого земли много!
— Дрожат, дьяволы хромоногие, боятся…
— Им выгодно: убьют поболе мужиков на войне — землишка‑то господская, глядишь, и уцелеет!
— Ага — а! Раскусил?
— Да вы с ума сошли! — ахнул усастый, поднимаясь, как туча, над мужиками, сверкая пуговицами и погонами. — Ты… смутьян в калошах!.. Ты знаешь, за свою му — зы — ку куда угодишь у меня?.. В маршевую роту!