И в полях перемены были немалые. Всюду выросли великаньими шапками литые из золота суслоны. Там и сям темнели шалашики вытеребленного, поставленного в бабки льна. Рожь, которую местами еще не сжали, почти лежала на земле. Волнисто рябило нескошенное бурое жито, качалась греча на коротких красных ножках, низко склонял овес тяжелую, цвета ржавого железа, броню, и только картофель по — прежнему радовал глаз сизо — зеленой непокорной ботвой.
Грустно и удивленно взирал Шурка вокруг. Неужели он прохворал целое лето? Когда успели сжать рожь, вытеребить лен, скосить межники, которые совсем недавно, будто вчера, весело синели васильками? Удастся ли ему еще хоть раз выкупаться в Баруздином омуте или вода там стала вовсе ледяная, как эта роса, и солнышко никогда ее не нагреет и голову не погладит горячей ладошкой?..
Приуныл Шурка. Даже то, что он шел впервые в Заполе, в этот дремучий лес, не казалось столь заманчивым.
Но солнце поднималось из‑за Волги, как всегда, большое, красное и теплое. Из колкого, воскового жнивья выглядывал молодой, в три бархатных листика, клевер. Под ноги то и дело попадались одуванчики. Они знать ничего не знали и не признавали — цвели, как весной. И Шурка, глядя на бархатные крестики клевера, на беззаботные одуванчики, немного воспрянул духом.
Он не дошел до Глинников, как ему стало жарко, и ямы, наполненные стоячей водой, мимо которых они с отцом проходили, манили, притягивали к себе по — летнему. Шурка позавидовал карасям, которые жили в этих ямах, как он завидовал недавно гусям Вани Духа, полоскавшимся в Гремце.
Нет, мир был по — прежнему хорош и обещал многое. Ведь Шурка был здоров и, главное, летел за отцом вприскочку в самое настоящее Заполе.
За выгоном, в Глинниках, пошли елки и сосны, приветливо зеленые. На длинных, в капельках росы, иголках от сосны к сосне, от елки к елке тянулись тенета. Освещенные косыми лучами, они казались сотканными из серебристых нитей.
По привычке Шурка заглянул под первые же знакомые елки и нашел стадо самых лучших, какие есть на свете, маслят с ватными перепонками у корешков.
Он наломал их пригоршню и, догнав отца, похвастался.
— Брось, — сказал отец, мельком взглянув на маслята. — Побереги корзину под настоящие грибы.
— Под белые? Их много в Заполе, «коровок»? Да?
— Сказывают, настоящий род начался, — отозвался отец, закуривая. Поздновато идем… Прежде я затемно по белые ходил. Придешь в Заполе гриба не видать. Ощупью брал.
— А как — ощупью? — спросил Шурка, не без сожаления расставаясь с маслятами.
— А очень просто, — охотно ответил отец, с удовольствием щурясь на сосны и ели, пылавшие нестерпимо зеленым холодным огнем. — Лес‑то я как свои пальцы знаю. Зажмурясь, найду хоть бы Мошковы полосы, хоть бы и Чуприковы или там Ромашиху… Сейчас — на коленки, и давай руками мох и белоус ощупывать. А они уж тут стоят, белые‑то, дожидаются тебя. Что ни гриб — шапка шапкой, здоровенные, как на подбор. Когда ему род, белому грибу, он из земли так и прет, чистый, ядреный. Червивого, зеленовика — и не увидишь… Корни не чистишь — некогда, да и не полагается.
— Почему?
— А чтобы следа не осталось, никто не знал, что тут родятся белые… Ну, наковыряешь и куда‑нибудь в болотину, в кусты покидаешь корни, одними шляпками набьешь корзину — и домой.
— Катька говорит, ее батька и сейчас одни шляпки приносит.
— Тюкин — известный грибовик, — сказал отец, размашисто ступая промокшими сапогами по хвое, осыпавшей лесную, со слабо проступавшими колеями дорогу. — Ну, я ему прежде, в молодцах, не уступал. Он принесет три сотни, а я, глядишь, на другой день — четыре, а то и все пять… Много белого гриба родилось. Помню, раз по первому снегу поехал я в Заполе, за дровами. Смотрю, а на Долгих перелогах, у самой дороги, они и стоят, грибы‑то… что твои пни. Замерзли, снежком их засыпало — руками и не выворотишь из земли. Я топором их нарубил, что дров, покидал в сани. Такое жаркое вышло пречудесное… Ну, пошли скорее.
Заполе началось перелогами, как Голубинка. По обе стороны лесной дороги, вправо и влево, простирались широкие и длинные полосы, недавно скошенные, гладкие, еще не заросшие отавой. По краям перелогов, как на пустоши, росли осины и березы. Но они не голубели и не белели ниточками, а возвышались стеной почти до самого неба. И, будто коридоры в неоглядно просторном зеленом доме, тянулись между этих стен прямые полосы, где‑то далеко — далеко упираясь в дремучую чащу леса.