— Ну крошечку, самую малую крошечку, — попросила Катька, и слезы выступили у нее на глазах.
— Я не могу пошевелиться, — простонал мученически Шурка. — У меня все болит… косточки так и переламываются… О — ох!
— Ради бога, не шевелись, Саня! — умоляюще сказал Яшка, застенчиво и неловко гладя больного поверх одеяла. — Ты так стонешь, хоть уши затыкай.
— Ох, и рад бы не стонать, Яша… сил моих больше нет. О — о–ох!
Катька заплакала. Яшка нахмурился, закусив губу.
— Умирать с голоду — это уж последнее дело… — пробормотал он. Подумав, предложил: — Мы тебя накормим. Право слово, мы тебя накормим! Ты лежи и только раскрывай пошире рот… Катька, перестань хныкать, держи Саню за голову, — распоряжался он энергично. — Растрепища, выше! Не трожь ложку, прольешь кисель! Саня, миленький, открой ротик… Ну, что тебе стоит!
Шурка со вздохом раскрыл рот и проглотил ложку надоевшего черничного киселя.
— Не могу больше, — искренне признался он. — Если хотите — ешьте сами.
Гости заколебались.
— Нет, зачем же! — мужественно возразил Яшка. — Ты выздоровеешь и все съешь сам.
— Нет, нет. Мне все надоело…
— Да? Ах, леший задери, хоть бы денечек похворать, поваляться! воскликнул Яшка, ожесточенно почесываясь. — Может, и мне кренделей купили бы.
— Я зимой болела, так мамка мне зараз два яйца сварила, — припомнила Катька. — Я съела и выздоровела.
— А я не могу. Меня тошнит… а есть очень хочется, — сказал Шурка и пожевал губами. — Но я не знаю, чего поесть, — добавил он, выразительно поглядывая на Катькины и Яшкины подарки.
Тут Петуха осенила счастливая, спасительная мысль.
— Саня, знаешь что? Поешь горошку, а?.. Мы попробуем твоего киселька и крендельков, а ты попробуй горошку.
— Пожалуйста, поешь, — подхватила Катька. — Не бойся, он не вредит, горох. Им завсегда живот лечат.
— Разве немножко… так, за компанию, — неохотно сдался Шурка. — Да ешьте же кисель, я смотреть на него не могу! — сердито добавил он, морщась.
Гости не заставили повторять приглашение. Подъели все начисто и чашку вылизали. Шурка, глядя на них, попробовал горошку, потом попробовал морковки, яблока, малины и признался, что чувствует себя лучше, боли в животе прошли. Он прямо‑таки заметно стал выздоравливать.
Друзья повеселели. Шурка предложил поиграть на кровати в черепочки и не отпустил бы Катьку и Яшку до вечера, но те вспомнили, что их ждут на гумне распроклятые сестренки, оставленные на попечение Кольки Сморчка. Поболтав еще немного, они с сожалением попрощались, как взрослые, за руку.
И как только Яшка и Катька ушли, Шурка опять почувствовал себя плохо, скука схватила его за самое сердце.
Не надо ему зависти приятелей, не хочет он лежать на постели матери и ласк ее не желает… На улицу бы!
Он согласен нянчиться с Ваняткой с утра до вечера, исполнять все его капризы, согласен получать подзатыльники, справедливые и несправедливые, не отходить от дома, есть один черный хлеб… Он на все согласен, только бы на улицу!
И судьба смилостивилась над Шуркой.
Вечером мать привела пастуха Сморчка, и тот дал Шурке пожевать какого‑то вязкого, горького корешка, заварил в чайнике хвосты подорожника и напоил через силу противным, густым, маслянистым настоем.
— Как рукой снимет, — пообещал он и отказался от кринки молока, которую ему предлагала, кланяясь и благодаря мать. — Травка не покупная, и не любит она этого, — строго сказал пастух. — Давно бы позвала, и парнишка на ноги встал… Эк его скрючило! — Сморчок щелкнул Шурку по животу волосатыми пальцами. — Завтра же у меня вставай, душа живая! Слышишь? приказал он.
Шурка послушался Сморчка.
Спустя дня три, ранним, свежим утром, выздоровевший, он вприскочку бежал за отцом. Мерная, из ивовых прутьев, корзина, с которой мать обычно ходила на речку полоскать белье, висела на старом кушаке у отца за спиной. У Шурки тоже болталась сзади на веревочке лубяная корзинка, легкая, как перышко. И сам он был легкий, точно порожний, как Лубянка. Кажется, чуть взмахнет руками — и полетит по воздуху.
Они торопливо прошли гумном, и Шурка не узнал его, так все изменилось. Не было копнушек сена, грачей, червонного загара бритой земли. Не пахло медовым настоем с горчинкой и кислинкой. Гуменник зеленел густой отавой*, и роса холодно стыла на свернутых листьях, как налитая в чайные блюдца. У риг и овинов высились соломенными колокольнями туманные копны ржи. Точно охваченная пожаром, горела гроздьями багряных ягод рябина.