И все мужики, бросая разговоры, выпивку, закуску, повели — затянули ладно и грустно песню.
Сзади Шурки тихо вздыхали бабы. Катька, сунув, палец в рот, пожималась, словно от холода.
Закрыли — ися… ка — а–арие… о — очи…
Налейте, нале — ейте ско — ре — е вина,
Расска — азывать больше нет мо — о–чи…
плакал — заливался Афанасий Горев, обняв колени и уронив голову на плечо, как Никита Аладьин.
Шурку передернуло, точно от мороза. Он схватил Катьку за горячую руку и долго не выпускал. Катька щурила зеленые глаза, доверчиво прижималась плечиком.
А на лужайке уже плясал вприсядку Саша Пупа.
Э — эх, лапти, лапти мои,
Лапото… лапоточки мои!
Ни гугу! Замолчи!
Ничего не говори!
Иэ — эх, ну — у… тпру — у!
Хороша, смешна была песня, но еще лучше — пляска. Живот не мешал Саше выделывать уморительные коленца. Выгнув руки кренделями, уперев их в бока, он катался и подскакивал на лужайке мячиком, выбрасывая ноги в стороны, так что сверкали голые пятки.
— Ух! Ух! Бо — же мой… У — у–ух!
Матвей Сибиряк на радостях ударил себя звонко по коленям ладонями, как досками.
— Н — ну, берегись!
И пошел мелко строчить, переплетая ногами. Саша, запыхавшись, отполз на карачках в сторону, чтобы не мешать.
Точно с неба, упала в руки Горева балалайка. Он рванул «Барыню".
— Бабы, помогите мужикам! — крикнул он, оборачиваясь к липам.
— Вино пить что‑то не звали помогать! Поздновато, милые, вспомнили! со смехом откликнулись позади Шурки бабьи голоса.
— Четвертную ставлю, красавицы!
— Сперва поставь — поглядим.
— Натощак косточки не шевелятся!
Но уже выталкивали бабы дородную Солину молодуху, славившуюся пляской, и та, немного поломавшись, как бы нехотя поплыла навстречу Матвею Сибиряку, а потом отпрянула, топнула полусапожками и пошла разделывать, выплясывать, поводя плечами.
И, глядя на все это, Шурка решил, что, должно быть, хорошо обдумали мужики ночью с Горевым, как жить дальше, и оттого теперь веселятся, радуются.
— Как весело, правда? — сказал Шурка шепотом Катьке. — Я бы тоже поплясал. А ты?
— И я бы поплясала.
— А у меня чего есть! Дорогое — предорогое, — похвастался Шурка, хлопая себя выразительно по напуску матроски.
— Неужто опять полтинник?
— Еще получше.
— Покажи!
Но показать волшебное колечко Шурке не удалось. Расталкивая баб и ребят, на лужайку к мужикам выскочила Марья Бубенец, простоволосая, потная, часто дыша, словно сто верст без передышки пробежала.
— Облопались! Глаза‑то у вас где, пьяные хари? — затрещала она, плача и кидаясь на мужиков с поднятыми кулаками. — Дорвали — ись на даровщинку… пляшете? А коров чем кормить будем?.. Застлало бельма, ничего не видите. Ведь глебовские луг косят!
Позади — порывистое дыхание Катьки, тяжелый топот мужиков и баб, глухая злобная брань, крики. Шурка, не оглядываясь, мчит к Волге, обгоняет Кольку Сморчка и вырывается вперед.
Вот картофельные ямы у дороги, прикрытые гнилыми горбылями, чтобы кто, грехом, не завалился. Вот и голубые от цветущего льна приречные полосы. Дорога обрывается под гору. Там, за старой изгородью, начинается Барский луг, широченный, убегающий к самой воде.
Шурка выскочил к обрыву.
Правду назвонила Марья Бубенец. Внизу, под горой, глебовские мужики, блестя кривыми лезвиями кос, бабы в нарядных, ярких кофтах и платках, как это полагается в сенокос, делили луг. У воды, на косьях в кольях, воткнутых по краям доставшихся делянок, висели шапки, фартуки, клочья травы. Мужики цепью шли поперек луга к воде, на эти вехи, прямо и высоко держа неподвижные головы, приминая ногами траву. За каждым торопилась по следу баба, мелко и часто тяпая траву пяткой косы. И ниточками тянулись через весь луг прокосы, деля разноцветье трав, осоку, кочки на ровные полосы.
Прежде Шурка любил этот веселый, шумный час, жеребьевку, первый, чуть внятный шорох кос, дружную сутолоку баб, разодетых по — праздничному, сильные и торжественные взмахи мужичьих рук и сырой, медовый дух гороховины, иван — чая, прелый, горьковатый запах осоки и полыни. Все было необыкновенно радостно, легко, как‑то не похоже на работу. Мужики и бабы, словно забавляясь, играли вперегонки, смеясь и подзадоривая друг дружку.