— Все.
— Ну что ж… Иди домой. Ты, верно, устал с дороги?
— Я к тете Терезе пойду.
— Не занимай других, прошу тебя, своими бедами. У тети Терезы трое детей.
— Но как я а дом войду? Сегодня? Совсем один!
— Ты не раз входил.
— Но я ждал тебя.
— А ты вообрази, что ждешь. Ведь ты человек с воображением, не то, что я… Ты говоришь, что все слышал… Ты думая обо мне?
— Не о тебе. Почему-то о бабушке, о том, как я маленьким был и что она мне рассказывала.
— Ты этого помнить не можешь. Тебе было… погоди-ка… не то три, не то четыре годика, когда бабушка умерла.
— Но и все помню. Вспомнил… от горя! Потому что ты заболела.
— Чудеса! — сказала она в улыбнулась своей новой, мягкой улыбкой. — Неслыханно! А что же ты помнишь?
— Счастье!
— Удивительный ты человек, Саша.
— Мама! Зачем ты меня отправила?
— Чтоб сэкономить силы. Твои. Я только я ждала, когда ты уедешь, чтоб лечь в больницу. О тяжелом мы всегда узнаем слишком рано… Сколько тебе еще предстоит! Дома все чистое. Слышишь. Саша? Ты только но запускай. Простирывай в субботу вечером все, что необходимо. Так легче. Хлеб не беря из столовой, он будет черствый, через день покупай себе хлеб в булочной… Ты ведь хочешь сделать что-либо для меня? Ну так вот; экономно веди хозяйство, не хватит — скажешь, что-нибудь изобретем. А, впрочем, должно хватить. Ну, все, Я устала. Я буду спать.
Он ушел в глубину парка, лег на землю, уткнулся лицом в пожелтевшую траву. Он хотел заплакать, но странное дело — слез у него совершенно не было.
Саша не знал, чем она больна, но понимал, что дело обстоит плохо, иначе они бы ее не положили в отдельной палате здесь, у себя.
А лицо? Выражение лица? Отсутствующее, странное какое-то выражение. Ей что-то больно, должно быть, она от меня скрывает и вот — больше скрыть не могла. Попросила уйти поэтому, а вовсе не потому, что хотела слать. Я мог бы возле нее посидеть молча.
И на столике возле нее ни единой книга! Ей не до чтения! Плохи дела, и спрашивать нечего, мне все равно никто ничего не скажет, все будут врать.
Прежде он не замечал, как мать от всего его отгораживает.
«Ладно! Ну, а где квитанции в прачечную?» — спрашивал он у себя теперь, почти ужасаясь, как будто это и было самое главное из того, что ему предстояло решать. — «А где квитанции на свет? У нас отключат свет… Как же так, без света?»
Один вопрос нелепее другого толпились в голове Саши…
А торф? Она, кажется, торфу на зиму не запасла. Как же так? Что же будет? Одетым спать, что ли? Ведь домишко у нас деревянный, старый, ветер выдувает тепло… Я буду жить в нашем доме, как на берегу Боливажиса.
Он отупел от отчаянна, поглупел… Ощупал деньги в кармане — те, что ему предстояло тратить.
…Хлеба, хлеба надо купить. И сыру. Я привык есть вовремя, мне уже хочется есть!.. Что же будет со мной? Надо идти поскорей, а то закроют булочную и все продуктовые магазины. Я захочу есть, а ничего не будет, не будет хлеба… Да, да… Еще молока купить и соку… Сок для нее, ведь она просила.
Встать! Бежать! Действовать!
Из больницы он вышел будто слепой. Старшая медсестра, столкнувшаяся с ним в проходной будке, говорила потом, что она не могла себе вообразить такую силу отчаяния.
— У молодых не так, как у нас. Мы как будто бы задубели, сдались… А ведь он… И потом, товарищи, никого, кроме нас, выходит, у него нет!
10
Всё было на месте. В сарае — торф, приготовленный на зиму, квитанции — в буфете, наверху. На столе молоко, только что купленное. Вот кружке с отбитым краем — он любил эту кружку больше других.
За окном — сок для матери. Две бутылки. «Каждый день я буду приносить свежий!» А еще в их доме был звон тишины, и больше этот звон никогда не уйдет отсюда, потому что Саша один.
Что это значит — быть одному?
Уж лучше бы я оставался в больнице, в кабинете у главврача… Нет! Он бы ни за что меня не оставил, как бы я его ни просил.
Саша чувствовал, как от одиночества деревенеют руки и ноги не желают гнуться, вроде бы отказываясь ему подчиняться.
Он оглянулся, ища поддержки у комнаты, у дома.
Здесь… Ну да, здесь он помнит каждую кружку, тарелку, окно, подоконник с облупившейся от жары краской..! Все тут, все тут.