Таится звук в безмолвной лире,
Как искра в темных облаках;
И песнь, незнаемую в мире,
Я вылью в огненных словах.
В темнице есть певец народный,
Но — не поет для суеты…
(с. 60)
«Народный певец», огненными словами зажигающий дух вольнолюбия в людях и зовущий их на борьбу, — так определил Одоевский сущность своего поэтического служения. В этом стихотворении впервые появляется характерная для его поэзии лексическая группа «искра — огонь» как символ революционного горения, как знак того, что костер, вспыхнувший и погасший на Сенатской площади 14 декабря, не конец, а начало революционной борьбы.
Главный смысл своего поэтического дела Одоевский видел в том, чтобы поддерживать мужество, поднимать дух товарищей, быть для них нравственной опорой. Очевидно, потому он почти никогда не записывал своих стихов. Он их диктовал, часто импровизируя, и они дошли до нас в записях его друзей по каторге и ссылке. Из «многих тысяч стихотворных строк», о которых вспоминал А. П. Беляев,[215] известно только немногим более трех тысяч. Одоевский был глашатаем настроений и чаяний своих товарищей — потому так часто встречается местоимение «мы» в его поэзии:
Но будь покоен, бард! — цепями,
Своей судьбой гордимся мы…
(<Ответ на послание Пушкина>, 1827–1829>, с. 73)
Еще струна издаст бывалый звон,
Она дрожит — еще мы живы!
(«Недвижимы, как мертвые в гробах…», 1829–1830; с. 142)
«Мы» Одоевского — это все побежденные, но не сломленные декабристы.
Одоевского справедливо называют поэтом-утешителем, но это не смиренный утешитель несчастных в своем поражении людей. В нем силен бунтарский дух, он внушает побежденным уверенность, что впереди еще будут борьба и победа. В ответ на пушкинское «И братья меч вам отдадут» — он пишет:
Мечи скуем мы из цепей
И пламя вновь зажжем свободы!
Она нагрянет на царей,
И радостно вздохнут народы!
(с. 73)
Ту же веру в торжество свободы и справедливости он выражает и словами своих исторических персонажей. В стихотворении «Тризна» (1828) скальд поет после битвы: «Утешьтесь! За павших ваш меч отомстит» (с. 70); вольность, выходя вместе с изгнанниками из побежденного Новгорода, ободряет их:
В потомках ваше племя оживет,
И чад моих святое поколенье
Покроет Русь и процветет.
(«Неведомая странница», 1829–1830; с. 128)
Надежда на возрождение революционного движения в будущих поколениях питает исторический оптимизм Одоевского. Принесенные декабристами жертвы кажутся ему закономерными и осмысленными, а жизнь он понимает как процесс постоянного совершенствования:
В лазурь небес восходит зданье:
Оно незримо, каждый день
Трудами возрастает века;
Но со ступени на ступень
Века возводят человека.
(«Что вы печальны, дети снов…», 1829; с. 82)
Творчество Одоевского органически связано с гражданской поэзией преддекабрьских лет. Пристрастие к таким жанрам как послание, ода, романтическая поэма, особенности языка, стилистический колорит — все это уходит корнями в поэтическую школу гражданского романтизма. Одоевский часто прибегает к ораторской конструкции фраз и патетическим интонациям, пользуется архаизмами, терминологией декабристских призывов к освободительной борьбе. В его стихах часто встречаются и опорные слова-символы (сыны, деяния, мужи), и доведенная до предела напряженность выражений. Наконец, темы, которые он развивает, также типичны для декабристской поэзии. Тема поэта, поэтического призвания, намеченная в тюремных стихах, стала центральной в его творчестве. Он передает свои размышления о высоком назначении поэзии, об отношениях художника и толпы («Венера небесная», 1831 или 1832). Некоторые его поэтические раздумья близки пушкинскому циклу стихов о поэте и черни. Поэт, избранник муз, чутко и тонко воспринимает окружающий мир и отдает свои мысли и чувства людям:
Все впечатленья в звук и цвет,
И слово стройное теснились…
(«Умирающий художник», 1830; с. 72)
Богатая внутренняя жизнь поэта, выраженная в звуке и слове, противостоит духовной ограниченности толпы, для которой песни — лишь «дар пустой» («Два пастыря», 1826). В то же время Одоевский верит в преображающую людские души силу поэзии, поэтому пастырь, который, слушая песни Аполлона, шептал: «Хоть слуха не лелею, Не хуже я тебя» (с. 58), — потом все же преклоняет колена перед певцом.