В русской летописи Карамзину открывался мир с непривычными и во многом непонятными для «просвещенного» разума философскими и этическими измерениями, но понять эту непростую логику летописца историк был обязан. Две системы мысли неизбежно приходили в соприкосновение, и Карамзин, сознавая это, с самого начала допустил два самостоятельных и самоценных повествовательных принципа: «летописный», предполагающий наивный и простодушный взгляд на вещи, и собственно исторический, как бы комментирующий «летописный». Приводя, например, в первом томе рассказ летописца о «мести и хитростях ольгиных», Карамзин одновременно поясняет, почему он, историк, повторил «несторовы простые сказания». «Летописец, – говорит Карамзин, – сообщает нам многие подробности, отчасти не согласные ни с вероятностями рассудка, ни с важностию истории… но как истинное происшествие должно быть их основанием, и самые басни древние любопытны для ума внимательного, изображая обычаи и дух времени, то мы повторим несторовы простые сказания…» (1, 160). Далее следует пересказ легенды, выдержанный в исключительно точной поэтической тональности. Таких «пересказов» в первых томах немало, и в них обращает на себя внимание поразительная эстетическая чуткость историка: довольно скупые данные летописи под его пером обретают пластические очертания. Так, в рассказе о «хитростях Ольги» перед нами предельно близкий к летописному образ коварной жены убитого князя, задумавшей жестокую месть древлянам. На простодушное приглашение древлянских послов стать женой их князя «Ольга с ласкою ответствовала: „Мне приятна речь ваша. Уже не могу воскресить супруга. Завтра окажу вам всю должную честь. Теперь возвратитесь в ладию свою, и когда люди мои придут за вами, велите им нести себя на руках…“. Между тем Ольга приказала на дворе теремном ископать глубокую яму и на другой день звать послов» (1, 161). Карамзин не стилизует свой «пересказ» под летопись, но стремится максимально объективировать тот взгляд на вещи, который явственно выступает в повествовании древнего летописца. И читателя своего Карамзин хотел бы научить воспринимать прошлое во всей простоте и безыскусности древних представлений: «Мы должны судить о героях истории по обычаям и нравам их времени» (1, 164).
По мере работы над «Историей» Карамзин все более внимательно всматривается в образно-стилистическую структуру древнерусского памятника, будь то летопись или «Слово о полку Игореве», отрывки из которого он перевел в третьем томе. В свое повествование он искусно вкрапляет летописные образные выражения, придавая тем самым особую окраску и своей авторской интонации.
Один из самых строгих критиков Карамзина, декабрист Н. И. Тургенев, записывал в дневнике: «Я читаю третий том Истории Карамзина. Чувствую неизъяснимую прелесть в чтении. Некоторые происшествия, как молния проникая в сердце, роднят с русскими древнего времени…».[99]
От тома к тому Карамзин усложнял свою задачу: он пытается передать и общий колорит эпохи, найти связующую нить событий прошлого и в то же время «изъяснить» характеры людей, тем более что круг источников становился обширнее, являлась возможность выбора той или иной трактовки. Карамзина увлекала возможность уже не просто констатировать поступки исторических героев, но психологически обосновать те или иные их действия. Именно под этим углом зрения создавались Карамзиным наиболее художественно полнокровные характеры его «Истории» – Василия III, Ивана Грозного, Бориса Годунова. Примечательно, что, создавая последние тома, Карамзин внутренне соотносил свои методы и задачи с теми принципами, которые воплощал в это же время в своих исторических романах Вальтер Скотт. Конечно, Карамзин не собирался превращать «Историю государства Российского» в роман, но это сближение было правомерно: и в романах Вальтера Скотта, и в «Истории» Карамзина вырабатывалось новое качество художественного мышления – историзм.
Обогащенный опытом многолетнего общения с историческими источниками, Карамзин переходит к изображению сложнейшей исторической эпохи – так называемого Смутного времени, стремясь раскрыть ее главным образом сквозь призму характера Бориса Годунова.