К «простоте», а тем самым и оригинальности «плана» «Кавказского пленника» относится прежде всего такое существенное его отличие от «Паломничества Чайльд-Гарольда» и других поэм Байрона, как отсутствие лирических отступлений. А ведь именно лирическими отступлениями, особенно в «Чайльд-Гарольде», обеспечивается художественное единство повествования, в остальном состоящее из разрозненных, лишенных внутренней связи чисто описательных элементов. Первостепенное значение в поэмах Байрона имели лирические отступления и для характеристики центрального их героя. Вся самостоятельность, значительность и перспективность «простоты плана» и замысла «Кавказского пленника» состояла в попытке создать не исключительный, а типический характер, раскрывающийся в его собственном эпическом «действии». Недаром в черновом наброске письма Гнедичу, соглашаясь с его критическими замечаниями, Пушкин заметил, что «характер главного лица», т. е. Пленника, «приличен более роману, нежели поэме…» (13, 371).
В отличие от Чайльд-Гарольда Пленник не только жертва порочного общества, но и носитель едва ли не самой страшной нравственной болезни этого презираемого им общества – эгоистической черствости, «охлажденности» чувств, равнодушия ко всему, кроме своих собственных страданий, воспоминаний и разочарований. Поэтому наиболее существенное и принципиальное противостояние первой романтической поэмы Пушкина романтическим поэмам Байрона заключено в критической, сниженной оценке Пушкиным возвеличенного Байроном воинствующего индивидуализма романтического героя.[288] Важен сам принцип оценки, опиравшийся у Байрона на субъективно возвышенные ценности внутреннего мира индивидуалистической личности, у Пушкина же – на объективный, общественный (в широком смысле этого слова) результат взаимоотношений той же личности с другими людьми, ее обратного воздействия на судьбы людей. Это и пытался подсказать Пушкин Гнедичу в цитированном выше черновике письма к нему. Имея в виду Пленника, Пушкин полуиронически писал: «Да и что это за характер? Кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца в несчастиях, неизвестных читателю; его бездействие, его равнодушие к дикой жестокости горцев и к юным прелестям кавказской девы могут быть очень естественны – но что тут трогательного» (там же).
Из всего сказанного можно заключить, что изначальное тяготение Пушкина к большой, т. е. повествовательной форме диктовалось стремлением преодолеть принципиальный субъективизм романтического сознания и стиля, обрести способы объективного изображения действительности, в том числе и самих романтических веяний как одного из ее собственных духовных – существенных, но далеко не во всем положительных – элементов.
В «Кавказском пленнике» эта задача была поставлена, но далеко не решена. Поиски ее решения продолжаются последующими южными поэмами Пушкина и приводят его к венчающему их замыслу уже не поэмы, а романа в стихах – «Евгения Онегина». Основная же трудность ее решения, найденного наконец, да и то не полностью, в «Евгении Онегине», состояла в незрелости повествовательного «слога» русской поэзии и особенно прозы этого времени, – слога, необходимого для создания русской модификации романтического характера и его самораскрытия опять-таки в национальных обстоятельствах эпического действия.
В этом отношении наиболее примечательна вторая из южных поэм Пушкина – «Братья разбойники» (1821–1822). Романтический характер представлен здесь уже не одним, а двумя, причем сугубо русскими героями, а их конфликт с обществом мотивирован социальными причинами – обездоленностью братьев, которая и толкает их к разбою. Но «народность», т. е. национальная специфика их характеров, выражается не только в этом, а также и в присущем им нравственном чувстве, восстающем против их собственных разбойных деяний. У младшего брата оно проявляется в его бредовых видениях во время пребывания в остроге, у старшего – в воспоминаниях о тех же видениях уже умершего к тому времени младшего брата. В общей форме идея неотвратимости нравственного возмездия, заключенная в душе («совести») каждого человека, выражена в заключительных, не вошедших в окончательный текст поэмы стихах: