От таких слов чуть ли не каждому из князей, сидящих на совете, не по себе стало. Озноб по коже пробежал, хотя на самом деле в гриднице даже не тепло — жарко было. Уж очень хозяин палат, Мстислав Романович Киевский, к старости холод возненавидел, вот и велел холопам постараться на славу, дорогих гостей уважить.
Но как тут плечами не передернуть, не поежиться, когда не было на Руси такого, чтобы сам князь в ереси обвинялся прилюдно. Иные, вроде того же Святополка Окаянного[52], и вовсе до братоубийства докатились, да не до одного. Однако каждый два перста к голове прикладывал усердно, молился истово и уж в чем-чем, но в язычестве поганом никого из сидящих князей до этой поры не обвиняли.
Потому и загудела тревожно гридница обилием голосов, среди которых было и изрядное количество сомневающихся в истинности сказанного. Не то чтобы ложь изрекли уста отца Варфоломея, а просто погорячился поп. Скорее всего, князь за своих людей вступился, как ему и должно было поступить. А разве в такие минуты думаешь, кто они там по вере. Так что нет в этом ничего предосудительного.
Но тут как раз поднялся владыка Владимирский и Суздальский Симон. Ага, вот он-то сейчас и скажет, что со зла попик такое и ляпнул. Уж кому-кому, а епископу Владимирскому должно быть видно, что не повинен Константин в столь тяжком грехе. Вновь тихо стало в гриднице, все в слух обратились.
Симон же не спешил. Медленно снял с груди золотой тяжелый крест, неторопливо поднес к губам, поцеловал и, высоко вздымая над головой, провозгласил зычно:
— Подтверждаю сие…
Известно, какова в русской земле война, поднятая за веру: нет силы сильнее веры. Непреоборима и грозна она, как нерукотворная скала среди бурного, вечно изменчивого моря.
Н. В. Гоголь
Поначалу владимирский епископ, представ перед митрополитом Матфеем, ограничился только жалобами на князя Константина. Но старик был здоровьем слаб и мечтал лишь об одном — прожить остаток лет в мире и покое.
К тому же что он мог сделать, если каждый новый князь вправе подтвердить прежние жалованные грамотки или отказаться это сделать. Действительно, до этого времени никто не отказывался и все только подтверждали. Но право-то они имели, хотя им и не пользовались.
Матфей не спорил с тем, что это был прецедент, да еще весьма опасный своей соблазнительностью для прочих князей. А с другой стороны — как с таким бороться? Грамоту отписать, в которой пожурить его, на жадность попенять?
А есть ли у него жадность-то? Коль была бы — не выкупал бы он частицы креста господнего за многие тысячи гривен, а выкупив — святыни в Киев ни за что бы не прислал, лишь одну у себя в Рязани оставив. Так что и тут вопрос спорный. Получалось, что и вовсе попрекнуть его нечем.
От церкви самого отлучить, как епископ настаивал? Это и вовсе перебор. Только из-за одних селищ монастырских с рязанцем свару начинать не просто глупо, а даже как-то непристойно. Получится, что тем самым они не княжескую — свою жадность выкажут. Хорошо ли это? Достойно ли?
Раздосадованный Симон, так ничего и не добившись, поехал назад через Переяславль-Южный. Как раз несколькими днями ранее туда привезли детей Константина и Юрия, а также еще болящего Ярослава.
О чем с ним епископ говорил — никто не знает. Тайной их беседа была. Известно только одно — оживился после нее князь, даже повеселел малость. В ту пору он как раз и принялся подзуживать черниговских и новгород-северских князей, чтобы они набеги устраивали на окраины рязанские. А тут прямо одно к одному — князьям этим попик изгнанный повстречался. В точности по пословице — на ловца и зверь бежит. Вот тебе и причина богоугодная отыскалась, а стало быть, уважительная.
Епископ же, вернувшись наконец к рождеству к себе во Владимир, узнал о том, как князь не только самовольно залез в монастырские тюрьмы, но и в его личной, епископской, двери для всех настежь распахнул.
Чего же далее от такого ждать? Чтобы он самого Симона куда спровадил?!
Шалишь, княже, мы еще повоюем. Тут тебе не Рязань, а епископ Владимирский не Арсений Рязанский, который последний год почитай полутрупом был.