— Волхв уже тогда зло творит, когда кровь людскую своим идолищам поганым в жертву приносит, — произнес Симон веско.
— Ты зрил где такое? Тогда скажи, — предложил Константин. — Нынче же мои люди его в железа закуют. Прямо сейчас их отправлю имать злодея.
— Ну а если он просто своим богам молится, то разве не подлежит суду за это?
— Так ведь бог един, — простодушно произнес князь. — Раз волхв богу молится, значит, какому — да нашему же, христианскому. Пусть он даже сам того не знает, но ведь нам-то с тобой, владыка, это хорошо ведомо, верно?
— Должен ли я так тебя понимать, что ты от деяний своих не отступишься ныне и повелений своих не отменишь? — решил одним ударом поставить все точки над «i» епископ.
— Правильно понимаешь, — кивнул князь. — Вначале я или мои люди решат, еретик ли он, а уж потом… — Он, не договорив, снова вытер платком мокрый лоб и, указывая на печь, которая выходила своей задней стороной в его небольшую светелку, пожаловался: — Душновато здесь, владыка, и жарко очень.
«По сравнению с огнем адским, кой тебя ждет, здесь холодно совсем», — чуть не сорвалось с языка епископа, но он сдержался, напомнил только:
— Проклят будет пращуром твоим князем Володимером в сей век и в будущий всяк, кто обидит суд церковный или отнимет что у него. Это тебе тоже ведомо?
— Ведомо, — вздохнул сокрушенно Константин. — Только при чем тут я? Суд церковный я ничем не обижал.
— Ты еретиков отнял у нас. Значит, постигнет тебя проклятье пращура. Болезнь же твоя — начало проклятия оного. Остановись, княже, пока не поздно!
— Не было, владыка, еретиков в тенетах твоих, — вздохнул устало Константин. — А тон свой повелительный для прихожан оставь. Там он уместнее. И все-то вы, отцы-святоши, норовите приказать, потребовать, казнью тяжкой пугануть или муками адскими. Повсюду догмы свои наставили, как охотник умелый в лесу ловушки на зверя с птицей. Только люди не звери. В них тоже, как и в тебе, искра божья тлеет, и у каждого она своя. Ты же, епископ, норовишь всех под одно причесать. Даже молитва и та непременно чтоб одна у всех была, а ведь ее слова из сердца должны идти. Оно же у каждого свое. Христос, насколько я помню, добру учил, заповедал пояснять людям и до семижды семи грехов прощать, а ты… Вспомни-ка лучше про Давида, которому бог так и не позволил храм построить. А почему? Слишком много крови на нем было. Не захотел господь, чтобы его храм кровавыми руками возводили. Опасался, наверное, что запачкают. Я ведь все до мелочей узнал у служителей, что к темницам этим приставлены были. Только за это лето они из твоих келий трех мертвяков вынесли да в прошлом лете с десяток, а в позапрошлом не упомнили число, но тоже не меньше пяти человек. Ты это судом именуешь?! Я же казнью мучительской называю и учение Христово такими деяниями пачкать не позволю ни тебе, ни кому иному. Понял ли ты меня, владыка?
Видно было, что держался князь из последних сил. Вон как за стол уцепился, чтобы сил не лишиться, аж костяшки пальцев побелели от напряжения.
Будто почуяв неладное, лекарка вбежала и нет чтобы позволения у епископа испросить — мигом к Константину кинулась, раскудахтавшись тревожно. Тут же принялась, не обращая на Симона ни малейшего внимания, князю какие-то снадобья в кубках подносить, но он их в сторону отвел, глаз с епископа не спуская, и снова вопросил сурово:
— Так как, владыка? — И досадливо поморщился, снова отстраняя от себя кубок, предлагаемый лекаркой. — Погоди малость, Доброгнева.
— Жаль мне тебя, княже, — многозначительно произнес Симон.
Иного он говорить не стал, боялся, что сорваться может, лишнее произнесет. Так молча к выходу и направился, даже не благословил на прощание болящего. Об этом он вспомнил уже на обратном пути во Владимир, сидя в своем возке.
«Хотя кого там благословлять? — подумалось ему. — Это для христиан, а Константин даже не язычник. С ними попроще разговор был бы. Намного хуже сей князь, ибо пакостей учинить может столько, что за века потом не расхлебать деяния его богомерзкие. Ну, погоди же! Не окончен наш разговор! Мыслишь, что победил меня, осилил? Брешешь, собака! Церковь святую так просто не одолеть, не свалить! И этот день у меня надолго запомнишь! Какой он у нас, кстати! Ах да, богоявление господа нашего