Левка вдруг вытянул свою могучую руку и что есть силы хватил по столу. Зазвенели на полу стаканы… Подлетел гарсон… Леонтий достал франк и швырнул гарсону.
Скоро Рябкин был совсем пьян и ровно сноп повалился на пол…
– Вяжи меня, Вася, вяжи… не то убью! – кричал он.
Подошли еще матросы с улицы. Леонтия связали, положили в шлюпку и на веревке подняли на корвет…
Кричал он целую ночь; грозился кому-то, говорил, что правды на свете нет и матрос безвинно терпит. Наконец он заснул. Наутро, проснувшись, он целый день ни с кем не говорил.
Впоследствии Рябкин спился совсем, и, когда корвет пришел в Николаевск-на-Амуре, его списали с корвета и перевели в Сибирский экипаж.
После этого я еще раз видал Леонтия. Сказывали мне матросы, что пьянствовал он шибко… И драли его шибко, да розги его не брали. Выпорют его, – он встанет и снова пьет; все пропивает…
А корвет уже готовился оставлять Брест… Первого декабря 1860 года он был совсем готов к уходу, и после полудня, отсалютовав крепости, выходил с рейда, чтоб идти далеко-далеко и долго не видать Европы.
Первые дни океан не пугал. Погода стояла отличная. Одно худо: противный ветер заставлял лавировать и подвигаться миль по тридцати в сутки. Океанская качка уж и не беспокоила никого. Качка Немецкого моря приучила ко всем качкам.
Но вот 10-го декабря заревел ветер… И пошел аврал. Раздался свисток и вслед за ним зычный боцманский окрик:
– Пошел все наверх третий риф брать!
Ветер не шутит. Заревел он на просторе и застонал в снастях.
Океан словно рассердился, – вспенился. Забурлил и гонит высокие волны, седые гребешки которых бешено разбиваются в серебристую пыль о бока корвета.
Словно птица морская летит корвет… Нет ему препятствия… Грациозно, легко подымается он на волнистую гору и снова опускается, имея ее уже за кормой… Только дрожь какая-то идет по всему судну, да дух захватывает у непривычного, если за борт посмотреть… Одна пена, густая пена сердито клокочет сбоку.
Словно бешеные, бросаются матросы наверх… Рассыльный врывается в кают-компанию, «всех наверх», говорит, и сам летит наверх. Все бежит сломя голову… Для не моряка показалось бы, что судно ко дну идет… такая суматоха.
Андрей Федосеич, старый лейтенант, из породы таких, которые любят матроса и в то же время не прочь его побить, несется на бак, на лету надевает пальто и еще со шканец кричит, простирая руки к небесам: «на местах стоять!», не замечая в усердии к службе, что все на местах стоят…
Все идет хорошо… Обезьянами взбежали матросы по марсам и расползлись по реям. Работа у них кипит… Они делают свое трудное матросское дело и изредка промеж себя без всякой злобы переругиваются.
Офицеры стоят внизу, и от нетерпения многих словно трясучка берет. Они покрикивают, да подчас в припадке служебности и прошипят сквозь зубы: «Петров… ах ты…», но фразы не доканчивают, ибо недавно только что приказ капитанский вышел, запрещающий к службе не идущие окончания.
Крепят паруса и… о ужас! У фок-мачты одна веревочка, махонькая такая веревочка, нейдет… Уж Андрей Федосеич простер к небесам руки, но пока еще крепится. И только в безмолвии кажет изрядный кулак на марс… А веревка, чтобы ей пусто было, словно нарочно нейдет.
В этот-то злосчастный момент – момент, многим морякам знакомый, раздается крик:
– На баке! Что делают?.. Отчего снасть не идет?..
Андрей Федосеич напускается на Никитича.
– Ну, уж и боцман!.. Чего смотришь?.. Смотри, смотри же! – пустил Андрей Федосеич fortissimo [14].
Наконец терпение Андрея Федосеича лопается, и он шумно забывает недавний приказ об окончаниях, к службе не идущих.
Никитич только сплюнул на сторону и сам, по окончании выговора, стал ругаться направо и налево (больше для очистки совести), выделывая такие замысловатые и чисто артистические вариации на тему поминания родственников, которые, конечно, незнакомы сухопутному жителю и в которых моряки дошли до виртуозного совершенства.
Изругав родственников и ближайших знакомых и унтер-офицера Матвеича, что под руку подвернулся, ни в чем неповинного в веревочке, Никитич снова сплюнул и засвистал по-соловьиному в дудку.