Как попал Леонтий в рекруты, об этом в подробности не знал никто. Знали только, что он пошел из дворовых. Да еще молва по корвету ходила, будто любовишка какая-то скрутила Леонтия, что прежде он не такой был.
Случай привел меня узнать кое-что про его прошлое от него самого же в одном из брестских кабаков.
Знаете ли что, читатель! Много, очень много тяжелого и трагического подчас бывает в жизни матроса.
С виду, кажется, благоденствует матрос – и сыт, и одет, будто и весел, песни по вечерам поет, а вглядитесь поглубже, прислушайтесь иногда темной ночью, сидя на вахте, как какой-нибудь молодой матрос про свою деревню рассказывает, или как старик-матрос клянет идола экипажного командира, от которого он просился на три года в «дальнюю»… «безвестную»…
Не всякому русскому матросу радостно дальнее плаванье. А он и туда даже сам иной раз просится… Знать, уж больно солоно пришлось от чего-нибудь. Одного жена безжалостная погнала в «дальнюю»… «Скопи мне, мол, денег»… Другого, какого-нибудь безответного, били да пороли до того, что даже и терпеливый русский матрос не стерпел и пошел проситься в «кругосветку», надеясь, что в плавании легче будет…
И терпит все матрос. И бурю терпит, и ветер и дождь терпит… И работает он трудную работу, крепит, качаясь над океаном, паруса в свежую погодку; не досыпает ночей; вечно находится в опасности… И сносит все это он, и только вымещает накипевшую досаду на водке, да разве в песне у него из груди вырвется иногда такая надрывающая нотка, что насквозь проберет иного любителя русских песен.
Я был назначен в Бресте ехать с людьми на берег.
– Сажай-ка людей на шлюпку, – сказал я боцману.
– Ну, живо на шлюпку… Вались, кто на берег! – скомандовал Никитич.
Скоро полон-полнешенек баркас отвалил от борта. Только что пристали к пристани, матросы бросились из шлюпки и пошли гулять.
Наполнились кабаки, оживились… В какой-нибудь французской бюветке [13] русский матросик закатывает, лихо упершись рукой в бок: «Вниз по матушке по Волге», а другие подтягивают и постукивают стаканчиками. Слушают французские солдаты русскую песню, спьяна восхищаются и лезут целоваться. Матрос не прочь целоваться (он уже сам пьян) и велит подать еще водки…
И пьют и галдят матросики…
– А я не спущу, не спущу ему, – вопит Макаров, на счет Афанасия угостившийся, – потому он не смеет драться. За что ж?.. Посуди ты сам, Афанасей… И рази он смеет?..
Афанасий не понимал, в чем дело, однако отвечал:
– Шиби… и ты – чертова голова – шиби!..
– Давай, Афанасей, шибить!..
И они расшибли два стаканчика.
– Есть в тебе… што ли, совесть? – допрашивал один матрос.
Француз только моргал глазами…
– Ну и пей, французская морда! Пей, не куражься!..
И матрос сует французу целый стакан голого спирта.
Тот в испуге таращит глаза.
В небольшой кофейной сидят за столом Леонтий и Василий.
Я вошел и сел в сторонке, друзья меня не заметили.
– И полюбил я тебя, Вася… Потому видел… душа в тебе… Без души человек што!.. И знаешь, што я тебе скажу?.. Так я и Сашку-варварку полюбил… Была в ей душа!..
Леонтий остановился.
– Повадился ходить к ей… Вижу, не противен… меня слушает, – я и решил… «Пойдешь, говорю, Сашка, за меня замуж?» Удивилась… посмотрела так на меня… «Не могу, говорит, Леонтий Иваныч. Хоша, говорит, я вас почитаю, но и приверженности настоящей нет, – я к другому имею приверженность!»
– Ишь ты! – воскликнул молодой матросик.
– Кто же этот злодеи, скажи ты мне, говорю, чтобы я ему скулы своротил!.. Такая это меня злость взяла. – «Не скажу, говорит…», а сама так листом трясется, потому видит злость эту мою. – Скажи да скажи, – пристал я к ней, – ничего, мол, не сделаю!.. – «Лексеев, – отвечает, – фершал девятого экипажа! Вы, Леонтий Иваныч, бережите, говорит, слово, а то грех…» Что мне грех… коли все нутро ест! Ушел это я от нее, да в кабак… Оттель к фершалу и давай его бить… И бил я его… бил плюгавого фельдшеришку, поколь сердце не отошло. Замертво оставил… Выдрали меня и разжаловали… был я, брат, и унтером! – усмехнулся Леонтий. – И стало мне легче быдто, как я спакосничал Сашке-то… Опосля встретил этто я ее на улице… Она отвернулась и плюнула, а мне – словно бес радует какой. «Видели, говорю, вашего миленького?.. жив, что-ль, еще?..» Ничего не ответила, словно от чумы прочь пошла… Через год ушел я из Кронштадта. Опоскудела жисть-то.