– Пробей, браток.
Пробиваю.
Итак.
В «девятке» у Мариинской больницы поймали карманника: скрутили, выволокли, ждут ментов. Прибыли. Пешими и не спеша. Тетка обстоятельно: я свидетель, было так-то и так-то. Собственно пострадавший – владелец «лопатника» – нынче имеет вид «ни при чем», и ему, видимо, даже неловко. Тетка – сержанту еще раз, завывая, подробности: диспозиция тел – кто где стоял, направления взглядов, почему никто, кроме нее, не видел, паралич осязания владельца:
– Стоит, как прихлопнутый, без чувства. Тут я заголосила: люди!
Что замечательно, так это то, как получилось, что она оказалась в положении абсолютного наблюдателя (ей одной кража эта была видна), в этом особом, привилегированном состоянии, каким наделяется неизобретательным сознанием Господь, который, сам невидим, видит все одновременно и подробно, запоминая каждое событье с погрешностью в деталях, непостижимой даже Лейбница созданием, к тому же проставляя каждому оценки, – и это пунктик Абсолюта. Так повелось – чтоб думать так. И только нашим снам (догадка) дано сбежать за допуском к переэкзаменовке. Каракули сержанта еле поспевают. И тетка повторяется подробно и удобно для писца. А вор: в карманах руки, расслаблена спина, внимателен, непредсказуем. Его как будто собираются обыскивать. И вот записаны все показания. Обыск. Тут он вдруг вырвался – и к тетке – подтвердить:
– А ты видела?!
– Видела, все видела, ворюга!
– Так ты теперь больше не позыришь! – молниеносное движение руки, скользнувшей из кармана.
Тетка роняет сумку и, как слепая, движется, руками шаря в поисках опоры, – все расступились, испугавшись.
Шива!
Оторопело мент:
– Ну ты чего?..
Он (сразу успокоившись):
– Я вор, я зренье у нее украл. Ведите, суки.
Тут мент – с испуга – заорал на тетку:
– Ты че, ты че, ты че!
А та: я не успел отпрянуть: кровь – как плачет – по подглазьям, на щеках: она вцепилась мне в предплечье…
До «Новослободской» я шел пешком.
Когда полез в карман за жетоном, обнаружил в горстке мелочи билетик.
А произошло вот что. «Что» оказалось лишенным смысла, по крайней мере, того, ради которого происходило. Лицо как-то сразу поглупело: из свирепого от боли и ужаса набрякло сведенными зрачками, сплюнутым языком. Комочек пены в уголке рта. Он заметил, что сам еще хрипит.
Ослабил петлю волос, отвалился и, взяв ее голову в ладони, будто отрывая, осторожно приподнял, подтянул, прислонил. Затем сложил ей руки на животе. (Огромность этого живота, будто раздавлена им.) Получился домик. Сел на пол рядом. Закурил, косясь на профиль. Зажав сигарету в зубах и придерживая затылок, средним всунул обратно кончик языка. Тыльной стороной ладони легко снизу пристукнул по подбородку. Большим и указательным провел по векам, зашторив выражение. Прикурил новую. Трамвай, подвывая, выворачивал на Преображенку, искрил. Полотно дыма аккуратно разворачивалось, шевелясь пластами, нарезанными щелями штор, движением вагона. Он стянул с пальца кольцо. Отведя ей за ухо прядь, продел и подвязал. Кольцо повисло, как сережка. Покачалось.
«А ребенок должен быть еще жив».
Он положил ей руку на живот, подержал, легко разминая. Ничего не почувствовал. Потом дотянулся до лежащего на полу штепселя елочной гирлянды – весь вечер они наряжали елку, путаясь в струйках «дождика», вытряхивая из волос конфетти. Светящийся прах взмыл спиралью по хвое. «Теперь она ему надгробье». Он зажмурил глаза, затянулся поглубже и стал медленно выдыхать. И дыханье его, прежде чем кончился воздух в легких, зацепило дух, потянуло наружу, и, выйдя весь, он стал подниматься к потолку, перемешиваясь с пластами дыма, уничтожаясь. (Еще один трамвай стал выбираться на площадь.) Но ему, как заправскому джинну, все же удалось сжаться и тонкой струйкой, мелькнув, просочиться сквозь ее губы.
Встал, отыскал телефонную трубку, набрал «03». Сказал, что должен родиться ребенок.
Итак, я пытаюсь видеть. Нет: я вижу не сгустки темноты или света, и я не думаю о том, как я вижу, – это было бы слишком просто; и я, уж конечно, совсем не пытаюсь что-либо представить, но – я пытаюсь видеть. Мне трудно это сформулировать, и даже боюсь, что выразить это нельзя и ненужно, и вредно, но – я пытаюсь видеть. И в этом усилии мои глаза – словно коробочки слов, источающие самый тонкий, летучий запах. Нет, я не представляю – я вижу их у себя на ладони: крохотные шкатулки с ароматическими корешками смысла. Я подношу их к лицу вплотную и, медленно вдыхая запах, получаю взамен россыпь искр над трамвайными проводами, теплую морось дождя, свежесть вымытых листьев, зданья, череду фонарей вдоль бульвара, прохожих и себя, проносящегося над всем этим, будто росчерк невидимого стрижа, метнувшегося за добычей.