— Можно сказать и так, — согласился профессор Слоним, — однако бедняга Греф был искренне увлечён своей натурщицей и даже посылал ей стихи собственного сочинения, в которых называл её «моим белокурым дитятей» или «дикой розой, обвившей старый дуб». Эти самые выражения были использованы против него как доказательство существования любовной связи. Меня лично в этом процессе больше всего поразило поведение председателя ландгерихта — местного суда. Он грубо издевался над каждым заявлением Грефа о его вере в душевную чистоту Берты и стремлении сделать из неё честную женщину, публично зачитывая выписки из секретного дознания полиции, касавшиеся того, как это самое «белокурое дитятя» посещало казармы или секретное отделение городской больницы. Решающим моментом суда стало проведение совершенно идиотской, на мой взгляд, экспертизы — вызванным в качестве экспертов художникам и профессорам эстетики было задано два нелепых вопроса: может ли художник, видящий в натурщице реальное воплощение своего творческого идеала и находящийся с ней в постоянном общении, не проявить в отношении чувственных поползновений? К чести экспертов, они были единодушны — да, может. Настоящий художник видит в обнажённом женском теле не объект вожделения, а гармонию линий и игру светотени — и в этом его главное отличие от обычных смертных, не наделённых божественным даром живописи. Второй вопрос был ещё глупее: можно ли считать картину и стихи Грефа доказательством его целомудренного отношения к своей натурщице или же они говорят об обратном? Представляете себе, Макар Александрович, что стало бы со всей системой правосудия, если бы художественные произведения, основанные не на реальных фактах, а на творческой фантазии, становились основой для обвинений их авторов!
— Представляю, — со вздохом кивнул Гурский. — Тогда величайший поэт России наверняка получил бы пожизненную каторгу, поскольку одно только стихотворение «Чёрная шаль» потянет на признание в двойном убийстве — гречанки и армянина. «Мой раб, как настала вечерняя мгла, в дунайские волны их бросил тела...» Однако чем же всё кончилось?
— О, старика Грефа можно было только пожалеть. Он неоднократно впадал в истерику прямо в зале суда, особенно когда слышал, как его любимая Берта переругивается со своей матерью. Эта достойная фрау обзывала её «профессорской подпилкой», а в ответ любящая дочь величала мать «хищной тварью». Разумеется, что все симпатии присяжных оказались на стороне художника и его полностью оправдали, однако этот процесс так тяжело отразился на его здоровье, что он умер всего год спустя.
— Печально.
— Увы, это так. Однако у данной истории имеется довольно анекдотический конец, которому я сам был свидетелем. Лет десять спустя, после процесса я проезжал летом через Висбаден и прочитал афишу местного театрика. Она гласила о том, что там ежедневно представляются пластические копии известных картин, причём в «Сказке» Грефа позирует сама Берта Гаммерман.
— Могу себе представить, насколько же хорошо она к тому времени выглядела!
— Ничего не могу вам сказать по этому поводу, поскольку не решился искушать себя подобным зрелищем, — с улыбкой откликнулся Слоним. — Однако, дорогой Макар Александрович, теперь ваша очередь рассказывать. Для какого дела вам понадобилась моя консультация?
Гурский уже выяснил всё, что ему было нужно, но, разумеется, не отказался удовлетворить профессорское любопытство.
— Насколько я понимаю, — добавил он в заключение своего рассказа, — чтобы господина Сечникова не постигла участь Грефа, необходимо будет убедить присяжных в отсутствии у его пациентки тех самых моральных принципов, которые он якобы пытался отменить с помощью гипноза.
— Совершенно верно, — кивнул Слоним. — А для этого вам придётся представить суду несомненные доказательства морального облика этой особы.
— Поиском которых я теперь и займусь.
— Что-то подсказывает мне, что вы обнаружите немало интересного.
— Не сомневаюсь, — с улыбкой кивнул Гурский, вставая с места и дружески прощаясь с профессором. «До следующего инцидента», — как, не сговариваясь, заявили оба.