А может быть, все-таки все происходящее сейчас только ночной кошмар? И как всегда, когда ужас сновидения достигает своего предела, наступит пробуждение? Но нет! Слишком часто, особенно в свои первые ночи в тюремной камере, Рафаил Львович вызывал у себя иллюзию, что он видит только тягостный, мучительный сон, который вот-вот сменится радостью реальной жизни. Но такую иллюзию ему удавалось внушать себе все реже, и уже довольно давно он совсем утратил эту способность. И пустая, гулкая комната с высоко прорезанными зарешеченными окнами, и этот чтец приговора, напоминающий мрачные карикатуры Гойи, и охрана, держащая за руки изнемогающего от охватившего его смертельного страха подсудимого, — все это было жестокой, хотя и совершенно неправдоподобной, реальностью.
От насмешливого пренебрежения к словам приговора не осталось ничего. Теперь Белокриницкий старался не упустить малейшего смыслового оттенка каждого из них, вслушиваясь даже в интонации, с которыми произносил эти слова председатель суда, и трепеща перед ним.
— …в частности, в тысяча девятьсот тридцать… году подсудимому удалось вызвать длительный простой важнейшего технологического оборудования завода номер… и сорвать своевременную поставку этим заводом наркомату Обороны танков новейшей конструкции…
Слова уже не просто неприятно дребезжали, как вначале, а гремели, подобно камням горного обвала, несущего неотвратимую гибель. И он, Белокриницкий, сам нагромоздил первые из них на вершине горы. Убийцам из НКВД оставалось только столкнуть его на эти камни.
— …на основании вышеизложенного и руководствуясь… статьями… При особо отягчающих вину обстоятельствах, приговорить…
Пружина внутреннего напряжения не выдержала непосильной нагрузки и сломалась. Тело сразу стало пустым и бессильным. Исчезла способность мыслить. Остался только животный ужас перед последними словами приговора, как перед ударом уже занесенного топора. И еще бессильный протест против этих слов, в сущности, уже известных. В обреченном человеке проснулась острая и мучительная жажда жизни, как будто внутри его безвольно обмякшего тела кто-то отчаянно бился и кричал: «Не надо, не надо!»
— …к высшей мере наказания, расстрелу. — Топор опустился. И уже только как лишний удар для вящей верности: — Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!
— Осужденный, — голос председателя Коллегии доносился слабо и глухо, как через толстый слой ваты. — Вам предоставляется право сделать суду последнее заявление!
Человек, который теперь уже не стоял, а почти висел на руках своих конвоиров, с усилием поднял голову и беззвучно пошевелил губами. К нему подошел секретарь суда, услужливо поднес осужденному папку, на которой лежал небольшой, уже заполненный бланк, и вложил в бессильно повисшую руку обмакнутое перо. Надо было расписаться в объявлении приговора. Человек невидяще посмотрел на бумагу, вялым движением сомнамбулы царапнул на ней что-то вроде длинной запятой и тут же выронил ручку. Секретарь ловко подхватил ее на лету, но досадливо поморщился. Прокатившись по расписке, перо оставило на бумаге широкий неряшливый след.
— Вы можете сделать суду заявление! — уже с интонациями настойчивости и нетерпения повторил председатель. Здесь пренебрегали главным, что относилось к существу правосудия, но тем ревностнее соблюдали те из его форм, которые, особенно в нынешних условиях, ни к чему не обязывали вершителей неправедного суда.
Осужденный опять поднял голову.
— Это сам я… сам… фоне… — он говорил невнятно и глухо.
И секретарь не разобрал странного слова:
— Говорите яснее, осужденный!
Но тот только посмотрел куда-то сквозь вылощенного протоколиста своим невидящим взглядом и снова уронил голову. Секретарь недоумевающе пожал плечами и вопросительно взглянул в сторону председателя Коллегии. Однако главный судья был уже занят бумагами очередного дела и равнодушно махнул рукой в сторону двери.
Вытаскивая осужденного в слабо освещенный коридор, один из его конвоиров крикнул:
— Расстрел!
— Расстрел! — как эхо отозвался солдат, стоявший у поворота на лестницу.
— Расстрел… — донеслось откуда-то снизу.