— Мы ходим сюда каждую неделю, — сказала она.
— А отец тоже иногда приходит?
— Ему это было бы далековато.
— Вы с ним не живете?
— Вы задаете слишком много вопросов.
— А вы — совсем не задаете.
— Вы женаты?
— Нет.
— Так я и думала.
— А что — заметно?
— Конечно.
— Почему?
Ему было ужасно любопытно, что она скажет, но ответа не последовало.
— Я не хотел добавить вам трудностей, — сказал он.
— И тем не менее вы это сделали.
— Вы близко знакомы с Рузинданой?
— Я его почти не знаю.
— Он вам не родня?
— Я уже сказала, что почти не знаю его.
— А как долго вы здесь живете?
— Пятнадцать лет.
— И вам здесь нравится?
— Да.
— Почему вы отказались вчера посмотреть фотографии?
— Мне это ни к чему.
— Может, к чему.
— Потому что вы их сделали? Вы хотите, чтобы мне было так же, как и вам? — Она покачала головой. — Я знаю таких, как вы. Встречала таких и раньше.
— Да?
— Вы едете в Африку, наталкиваетесь там на что-нибудь, что-нибудь гадкое. И верите тому, чему в глубине души верили всегда. Что негры — дикари. Приезжаете невеждой и уезжаете невеждой.
— Здесь дело не в расизме, — сказал Клем. — Черный, белый — здесь это не важно.
Она кисло усмехнулась.
— Здесь дело не в расизме, — повторил он и сам уловил в своем голосе нотку неуверенности.
Они смотрели на ее сына. Возгласы пловцов, больше напоминающие шум стаи птиц, чем крики человеческих птенцов, гулким эхом разносились под сводами бассейна.
— Он ходит в хорошую школу, — помолчав несколько минут, сказала она, — Никогда не хулиганит. Боготворит футболистов и велосипедистов, обожает пиццу. У его лучшего друга отец — турок, а мать — полячка; в школе ребятишки собирают деньги на водопроводы для индийских деревень. Понимаете вы это?
— Он живет в новом мире.
— Его никогда не учили ненавидеть, презирать людей.
— Разве людям требуется учиться, чтобы ненавидеть?
— Конечно.
— И кем он хочет стать в этом новом мире?
Она пожала плечами.
— Юристом. А может, профессиональным велосипедистом.
Клем кивнул.
— Здесь можно курить?
— Нет.
— Если это был Рузиндана, — сказал он, — если это он устроил…
Она вздохнула.
— Если это был он, он должен вернуться.
— И его должны судить?
— Да.
— А если его признают виновным?
— То могут послать за вами, и вы его повесите.
— А может, за вами?
— Почему за мной?
— Вы не хотели бы повесить человека, убившего три тысячи сограждан? Убившего сотни детей? Школьников, как Эмиль?
— Он очень добр к Эмилю. Покупает ему подарки.
— Гитлер тоже любил детей. Устраивал им утренники в своем доме в Берхтесгадене.
— При чем тут Гитлер? Почему вы о нем заговорили?
— Где Рузиндана живет? — спросил Клем, — У кого он здесь остановился?
— Хватит!
Он понимал, что пора оставить ее в покое, и сам удивлялся, что не делает этого. Было ясно, что она не имела к событиям в Н*** ни малейшего отношения, и даже если приходилась какой бы там ни было родственницей Рузиндане, это было не важно — кровное или возникшее, такое родство несомненно ее смущало, а появление Клема значительно усугубило это смущение. Что пользы для него было в ее ответах, чем они могли помочь ему? Может, она слышала признания Рузинданы? Рассказы о его зверствах? Знала, что его собираются припрятать от суда? Вряд ли. Она была именно такой, как представлялось на первый взгляд, — мать-одиночка, которой приходилось самой строить свою жизнь и которая не желала быть втянутой в эту ужасную историю.
— Послушайте, — сказал он, — можно, когда у Эмиля закончится класс, я приглашу вас пообедать со мной?
— Чтоб заплатить за беспокойство?
— Нет.
— Тогда почему?
— Почему бы нет?
— В друзья набиваетесь?
— Не обязательно же нам быть врагами.
— Кто знает.
— Надеюсь, что нет.
— Я вам нравлюсь?
— Да.
Она засмеялась.
— И вы думаете, что вы мне тоже нравитесь?
Несколько секунд они испытующе глядели друг другу в глаза, потом повернулись обратно к бассейну. Эмиль, барахтаясь на мелководье, помахал матери. Она подняла руку и постучала пальцем по часам на запястье.
— Я не хочу идти с вами обедать, — сказала она, — Но напоследок я сделаю для вас еще кое-что. Вернее, покажу.
— Покажете что?
— Вы знаете, где находится Тервурен?
— По-моему, видел на карте.