* * *
Байрон впервые не сумел сделать никаких записей. Даже Джеймсу позвонить не смог. Говорить ему не хотелось. И не хотелось иметь ничего общего со значением слов и вещей, не хотелось ничего понимать. Он все бегал и бегал через лужайку, пытаясь выбросить из головы всякие мысли, но, когда Джини со смехом крикнула, чтобы он ее подождал, побежал еще быстрее, чтобы удрать от нее. Он продолжал бежать, даже когда дыхание стало совсем затрудненным, в горле саднило, а ноги начали подгибаться от усталости. Тогда он заполз куда-то под яблони, под кусты малины, и у него даже голова закружилась, так силен был аромат яблок, так красны ягоды малины, так остры ее колючки. Там он просидел очень долго. Он слышал, как его зовет мать, но не откликнулся и даже не пошевелился. Ему не хотелось ничего знать ни об этом Теде, ни об отце, ни о той работе, которую мать даже назвать не могла, и теперь, когда он обо всем этом узнал, ему больше всего хотелось выбросить все это из головы, но он не мог придумать, как перестать знать. Ах, если бы Джеймс не просил его все записывать! Байрон прятался в зарослях малины до тех пор, пока не увидел, что Беверли с Джини потащились на автобус, время от времени останавливаясь на подъездной дорожке и махая Дайане. За руку свою дочь Беверли никогда не брала, она шла одна, пряча лицо под пурпурной шляпой, а Джини описывала вокруг нее широкие круги. Байрон видел, как Беверли один раз остановилась и что-то крикнула ей, но не расслышал, что именно. В закатных лучах их дом казался ослепительно белым, за ним, точно врезаясь в небо, виднелись острые вершины холмов.
* * *
Наутро первым делом позвонил Джеймс, страшно возбужденный тем, какую замечательную папку с материалами по операции «Перфект» он готовит. Он, например, переделал нарисованную Байроном схему микрорайона Дигби-роуд, потому что масштаб оказался недостаточно точен. И все время, пока Джеймс говорил, Байрон чувствовал себя так, словно стоит по ту сторону закрытого окна и видит друга, но поговорить с ним не может.
– Ну, что у вас случилось вчера? – спросил Джеймс. – Ты все записал?
Байрон сказал, что ничего у них вчера не случилось.
– У тебя что, насморк или горло болит? – поинтересовался Джеймс.
Байрон шмыгнул носом и сказал, что у него серьезные проблемы.
* * *
На выходные пошел дождь. Он прибил к земле душистый табак, дельфиниумы и шток-розы. Родители Байрона сидели в разных комнатах и смотрели в окно. Иногда, правда, они все же встречались на «нейтральной территории» и что-то даже мимоходом говорили друг другу, но тот, к кому были обращены слова, казалось, слушал сказанное лишь вполуха. Затем Сеймур заявил, что в доме пахнет как-то необычно – такой странный запах, сладковатый какой-то. Мать предположила, что это, должно быть, ее новые духи. Но отец не унимался: почему в таком случае духами пахнет у него в кабинете? И куда делась та хорошенькая штучка, которую он обычно использует как пресс-папье? К тому же, раз уж речь зашла об исчезнувших предметах, откуда в чековой книжке еще один корешок от чека?
Дайана одним глотком опустошила стакан, словно там было какое-то горькое лекарство, и сказала, что, должно быть, просто переложила куда-то эту «хорошенькую штучку», когда вытирала пыль, и потом непременно ее поищет. Потом она принялась подавать обед, но выглядела какой-то страшно усталой.
– Что это на тебе такое? – спросил отец.
– Это? – удивленно переспросила Дайана, словно только что на ней было нечто совершенно другое – нарядное платье для коктейля или костюм-двойка от «Егеря». – О, это называется «кафтан».
– Но так одеваются хиппи!
– Ну что ты, дорогой, это очень модно.
– Но ты же выглядишь как хиппи. Или как какая-то феминистка.
– Еще овощей? – И мать положила на каждую тарелку по три оранжевых морковки в лужице золотистого масла. Голос отца с грохотом бульдозера разрушил царившую за столом тишину:
– Сними это!
– Что, прости?
– Немедленно ступай наверх и сними эту дрянь!
Байрон опустил глаза в тарелку. Он хотел, чтобы можно было спокойно есть, чтобы казалось, будто дома у них все хорошо, но мать как-то странно, судорожно, сглатывала, а отец смотрел на нее и сопел, как медведь. Когда вокруг творится такое, трудно есть морковь, тушенную в масле.