— Нам? — в первую минуту он не понял.
— Нам, евреям, — ответила она.
Послышалась пулеметная очередь. На этот раз очень близко. Зато пушка била теперь из других ворот.
— Раньше ты не говорила; мы! — тихо сказал Малецкий.
— Не говорила. Но меня научили. Вы научили.
— Мы?
— Вы, поляки, немцы…
— Ты нас объединяешь?
— Так вы же арийцы!
— Ирена!
— Вы научили меня этому. Только недавно я поняла, что все на свете всегда ненавидели нас и ненавидят.
— Преувеличение! — буркнул он.
— Вовсе нет! А если и не ненавидят, то в лучшем случае с трудом терпят. Не говори мне, что у нас есть друзья, это только так кажется, а на самом деле нас никто не любит. Даже помогаете вы нам иначе, чем другим людям…
— Иначе?
— Да, тут вам приходится вынуждать себя к самопожертвованию, к сочувствию, к тому, что человечно, справедливо, — к добру. О, уверяю тебя, если б я была способна так не любить евреев, как вы их не любите, то не стала бы говорить «мы» и «вы». Но я не способна на такое чувство и должна быть одной из них — еврейкой! А кем же мне еще быть, скажи?
— Собой, — сказал он без особого убеждения.
Она ответила не сразу. Опустив голову, стояла довольно долго, снова чертя зонтиком по земле невидимые знаки. Потом вдруг подняла на Малецкого свои прекрасные восточные глаза и сказала мягким, похожим на прежний голосом:
— Я и есть я. Но барышни Лильен из Смута больше не существует. Мне приказано было забыть о ней, вот я и забыла.
В воротах началось движение. Пользуясь новым перерывом в стрельбе, люди выбегали на улицу.
— Пошли! — сказал Малецкий.
Немецкий солдат, патрулирующий в воротах, торопил выходивших. Мгновение спустя Малецкий и Ирена были уже на улице.
Ирена этого района не знала и в нерешительности остановилась. Малецкий повел ее в сторону Францисканской улицы. Немногочисленные прохожие тоже устремились туда, держась поближе к домам. Где-то вдали слышались одиночные выстрелы. Посредине мостовой медленно ехала открытая военная машина. Стоя на ее ступеньке, молодой офицер громко отдавал команду солдатам, выстроившимся у карусели…
5.
Итак, наступила Страстная пятница. Пятый день длилось сопротивление повстанцев. Пожары перекинулись вглубь, охватили дальние кварталы гетто. Средь огня и дыма безостановочно хлопали выстрелы, слышался сухой треск автоматных и пулеметных очередей. Начались облавы на евреев в городе. В разное время и из разных мест кое-кому из них удалось выбраться за стены гетто, и теперь усиленные патрули немецкой жандармерии, а также синей[53] и украинской полиции ловили беглецов на улицах. Установлены были посты и у выходов из подземных каналов, поскольку именно таким путем евреи чаще всего пытались прорваться на свободу. Их убивали тут же, на месте. Весь день в разных районах Варшавы время от времени слышалась короткая стрельба. На улицах тогда поднимался переполох, прохожие прятались в ближайшие подворотни. Случалось, через опустевшую площадь либо по внезапно обезлюдевшей улице бежал, пригнувшись, одинокий человек. Вскоре ружейный залп настигал его, он падал. К лежавшему подъезжали на велосипедах жандармы, подбегали украинские полицейские в зеленых мундирах. Живых добивали. Минуту спустя на улице возобновлялось обычное движение.
У костелов толпились люди, по случаю Страстной пятницы спешившие навестить могилы. Стояла прекраснейшая из весен…
…Солнце заливало высокое светлое крыльцо. Пахла зацветающая сирень, а чистый воздух полнился веселым птичьим щебетом. За бульваром внизу текла Висла, тоже в солнечном сиянии, вся как бы покрытая жидким, искрящимся золотом. Варшава высилась над нею голубоватой громадой подернутых дымкой домов и сверканьем стройных костельных башен. Тяжко, неподвижно нависла над городом черная туча пожаров. Посредине Вислы плыла маленькая красная байдарка.
…Ирена так обессилела, что подкосились ноги, — пришлось опереться о балконные перила. Внизу, у подъезда, маленький Пётровский лежал на спине, раскинув ручки и закрыв глаза. Стефанек Осипович озабоченно склонился над ним.
— Ты чего лежишь, лучше встань…
— Нет! — твердо ответил Вацек.
— А чего ты?
— Я Иисус.