— Не беги так, Кнопфельмахер! Слышишь?
Нет, Кнопфельмахер не слышит, он шагает себе вперед, даже спотыкается, но это, наверно, из-за неуклюжей походки или, может быть, из-за бледного дрожащего света луны, который так странно искажает все движения и очертания; вот он, спотыкаясь, завернул за угол, и потому мне надо поскорее… Глупо. Наперерез мне кто-то идет, я в него чуть не врезался. А ведь идет совсем медленно, да еще в пальто… странно, пальто истрепанное, болтается на нем, и воротник поднят, когда летняя ночь такая теплая… но я ведь его знаю! Тауссиг! Боже мой, Тауссиг! Вы-то как сюда попали? Я думал, что вы…
— Вам угодно?.. — Из высоко поднятого воротника к нему в лунном свете повернулось чужое лицо. Он спросил по-чешски, этот худой человек, а по-чешски это звучит немножко смешно, так что можно, по крайней мере, рассмеяться. «Рачте». «Рачте, рачте, — повторяет Фордеггер, отталкивая худого в сторону. — Нет, нет, ничего…» — и пускается в погоню за Кнопфельмахером, дистанция между ними увеличилась, теперь не так-то легко его догнать.
— Остановись, Кнопфельмахер! Я не успеваю за тобой!
На этот раз Кнопфельмахер услышал и замедлил шаги. Но не остановился. Однако Фордеггер и так его догнал.
— С чего ты вдруг так заспешил? А?
Кнопфельмахер улыбается. Фордеггер все еще не замечает, что это та же улыбка, возникшая тогда на мосту, — ясная, просветленная улыбка, а если б и заметил, то не сумел бы ее объяснить. Может быть, до Кнопфельмахера дошло, что не всегда надо выполнять приказы, или не сразу, или не точно — как бы то ни было, он доволен, а теперь даже остановился, и Фордеггер нисколько на него не сердится.
— Пойди сюда! И чтобы больше не удирал! Если уж меня провожает еврей, то я хочу, чтобы он шел рядом. Этой сволочи Качорскому мы не доставим такого удовольствия, мы друг друга не потеряем, чтоб ты знал.
Кнопфельмахер мотает головой и пускается в путь. Вскоре он опять немного обгоняет Фордеггера, и на этот раз тот должен приложить немало сил, чтобы его догнать. Он решил не звать его и продолжает говорить, будто ничего не случилось:
— Такого удовольствия мы ему не доставим… не откажемся прогуляться по Еврейскому кладбищу, нет уж, извините! Мы таки туда пойдем!
Кнопфельмахер трясет головой. Это замечательная игра.
— Так что же? Ты доволен?
Кнопфельмахер кивает.
— Что я разрешаю провожать меня?
Кнопфельмахер трясет головой.
— Ты не хочешь проводить меня на кладбище?
— Нет, — говорит Кнопфельмахер, — Альтнойшуль.
— Но я хочу на кладбище!
— Альтнойшуль.
— Тогда вот что: сначала на кладбище, а потом к Альтнойшуль. Ладно?
— Нет, — говорит Кнопфельмахер, — сначала Альтнойшуль.
Если бы все происходило, как всегда, Фордеггер закричал бы: «Черт возьми!» и спросил, кто здесь хозяин. И если бы все происходило, как всегда, Кнопфельмахер бы понял, что игра кончилась, втянул бы голову в квадратные плечи и послушно кивнул. Но все происходило не так, как всегда.
Просветление, нисшедшее на Кнопфельмахера, не покинуло его, он весь в его власти, он не возражает на робкое «сначала на кладбище» и не повторяет «Альтнойшуль», даже не говорит «нет» — он широко шагает впереди Фордеггера, а тот не протестует: в конце концов, Альтнойшуль в той же стороне, что и кладбище, он доволен, что не очень отстает от Кнопфельмахера и не теряет его из виду — пусть себе бежит впереди, я его опять догоню, черт возьми.
— Черт возьми, куда же он делся. Теперь я его все ж таки потерял. Теперь он свернул на Майзльгассе и пропал. Нет, вон он идет. Теперь он от меня немного дальше. Ничего, я его догоню. Сначала будет синагога Майзля, а потом, с правой стороны, ратуша, за ней Альтнойшуль, а налево дорога к кладбищу… там я его догоню. Конечно, он мог бы помедлить, например, там, перед синагогой Майзля, и осенить себя крестом, если у него есть хоть капля совести и есть для него Бог на небе, но у евреев же нет креста, у них есть только пятый выступ, хайль Гитлер…
— Хайль Гитлер!
— Вот оно что… нет, на это я не попадусь. Сначала с Тауссигом… тогда я попался, потому что было темно, и люди в темноте так странно выглядят, но на этот раз — нет. Пусть делает, что хочет.