Опечатанный вагон. Рассказы и стихи о Катастрофе - страница 4

Шрифт
Интервал

стр.

(1905–1962):

…Вагон отцеплен, в дальнем тупике
На рельсах смерти брошен и забыт.
Ждать — тяжело, надеяться — напрасно.

А нам сегодня так хочется увидеть раскаяние вагонов, найти их преображенными, мирными и безопасными, забывшими страшную пособническую роль. Об этом — стихотворение израильского поэта Авнера Трайнина (р. 1928) «Возвращение в Освенцим»:

…И знал я лишь одно:
я не умру, пока
их не увижу вновь:
    умолкших, ржавых,
    зарытых в травы,
        травы,
        травы…

Катастрофа изменила также коннотации слова «дым». Воспитанному на русской культуре человеку памятно державинское «Отечества и дым нам сладок и приятен», повторенное у А. С. Грибоедова как «И дым отечества нам сладок и приятен». Полагают, что «первый поэт, почувствовавший сладость в отечественном дыме, был Гомер», отзвук стихов которого находят у Овидия и, наконец, в латинской поговорке «Dulcis fumus patriae», то есть «Сладок дым отечества»[3]. Но после лагерей уничтожения сладостное воспоминание о дыме домашнего очага омрачено мыслью о дыме, поднимающемся над трубами крематория и имеющем сладковатый трупный запах. Для иллюстрации новой семантики древнего образа процитирую несколько строк из страшного стихотворения Нелли Закс, оставшегося вне этой книги:

О печные трубы
Над жилищами смерти, хитроумно изобретенными!
Когда тело Израиля шло дымом
Сквозь воздух,
Вместо трубочиста звезда приняла его
И почернела[4].

Как непохожи эти почерневшие от копоти звезды на ясные ночные светила ахматовской поминальной строки: «Все души милых на высоких звездах» (1944)!

В стихах и прозе о Катастрофе к дыму крематориев примешиваются клубы дыма, стелющиеся вдогонку за паровозами. Этот новый, зловещий дым проходит лейтмотивом сквозь многие произведения: он окутал пейзаж в стихах Яоза-Кеста, он стал новой формой существования убитых и сожженных, как сказано явно: «И я… поднялся легко, без стесненья, синий… Дым к всемогущему дыму / без образа и без тела» (Д. Пагис), «под облаками, одно из которых принадлежит ей, маленькой Рут, поскольку поднялось дымком от ее сожженного тела…» (И. Амихай), и закамуфлированно:

Не вздумайте бежать вместе с искрами
из трубы паровоза:
вы человек и сидите в вагоне.
(Д. Пагис)

или так:

у раввина дочки умницы у раввина дочки красавицы

очень умны очень хороши их втащили за косы

прямо в небо без крыльев без волос и без мяса на костях

Этот последний пример взят из поэтического цикла Александра Розенфельда, а выделенные мною слова — не что иное, как перифрастическое описание дыма.


Еще более впечатляющая метаморфоза постигла библейскую полосатую рубашку — ктонет пасим — знак особой любви праотца Иакова к Иосифу, долгожданному сыну от любимой жены Рахили: «Израиль любил Иосифа более всех сыновей и сделал ему полосатую рубашку»[5] (Бытие/Берешит, 37:3). Эта рубашка украшала и возвеличивала Иосифа, чем будила зависть и ненависть его братьев. После Катастрофы одежда, символизировавшая превосходство Иосифа над остальными детьми Иакова, переосмыслялась как одежда избранничества евреев на уничтожение и стала в ивритской поэзии устойчивым мотивом Катастрофы. В нашей книге есть два стихотворения на эту тему — «Одежда узника» Авнера Трайнина и «Полосатая рубашка» Леи Гольдберг. Они являют характерный пример активнейшего присутствия Библии в поэзии современного Израиля, их попросту невозможно понять, если не знаешь всех перипетий биографии Иосифа. Примечательно, что в обоих стихотворениях упомянут «отец», хотя здесь это не Иаков, а Бог. Библейская история помогает поэтам постичь суть событий нашего времени путем «опровержения» знакомых коллизий и прийти к выводу, что наше культурное мировидение разбивается о реальность. Она также позволяет далеким от религии авторам задать один из самых болезненных для размышляющего о Катастрофе человека вопросов: «Почему молчал Бог, когда так страдал Его народ?». Здесь не место вести полемику по этому вопросу — важнее указать, что фигура Бога незримо присутствует во многих произведениях и всякий раз читатель встречает иное отношение к ней.


События Катастрофы заставили ее очевидцев и тех, кто родился позже, пересматривать многие, казалось бы, первичные категории и понятия. Например, понятие о том, что считать человечным и что — бесчеловечным. Ведь как часто желание сохранить веру в человека диктует нам отмахнуться от злодеев: нелюди! Однако опыт Катастрофы отметает это спасительное решение. Пережившие его писатели, в том числе Эли Визель, Ежи Косинский и Дан Пагис, утверждают: «Они несомненно были людьми». Какие это были люди, описал в своем гиперреалистическом повествовании Ежи Косинский, американский писатель, автор одного из самых страшных романов второй половины XX века.


стр.

Похожие книги