Он молча слушал, не понимая ни единого слова, глядя, как слезы заливают это прекрасное личико.
— Ах, ты никогда не поймешь! Ты ведь всегда был таким благородным, правда? Позволь мне позвать Эдмунда. — Она повернулась и сделала три торопливых шага в сторону двери, потом снова повернулась к нему лицом. — Пожалуйста, Люсьен, я умоляю, я должна позвать Эдмунда. Я люблю тебя, Люсьен. Ты должен помнить, что я люблю тебя! И я постараюсь, чтобы ты смог понять все-все — я обещаю!
И она скрылась в коридоре.
— Эдмунд! Эдмунд! Спускайся скорее! Люсьен вернулся!
Люсьен скрипнул зубами, сдерживая рвущийся из груди яростный крик. Он не «вернулся». Он дома. Черт вас возьми! Он дома!
Невероятным усилием ему удалось сохранить некоторое самообладание, чтобы просто стоять неподвижно, уже не решаясь греться у огня: его трепетавшее тело вдруг вспомнило о каждой миле тяжкого пути, а лихорадка и усталость затуманили взор, и очертания этой знакомой и в то же время чужой комнаты стали расплываться перед глазами.
Можно ли было в самом деле быть настолько уверенным, что здесь ничто не изменится за годы его отсутствия? Уж если на то пошло, ему надо было поместить Мелани, родителей и даже весь этот дом в маленькую шкатулочку, запереть ее крепко-накрепко и оставить дожидаться его возвращения. Но разве такое возможно? Всему виной его страстная тоска по дому. И он не может осуждать Мелани, или родителей, или даже эту неповоротливую новую служанку за то, что им невдомек было, каким образом он представлял себе возвращение.
Во всяком случае, это не имеет большого значения.
Но он должен держать себя в руках. Сейчас не время копаться в мелочах. Мелани любит его. И он должен простить ей ее мимолетную неверность, минутную слабость к какому-нибудь местному волоките, которому она позволила скрасить одиночество долгих месяцев разлуки. Ведь так или иначе, она осталась здесь, у его родителей? Это само по себе доказывает, что за ней никакого серьезного греха нет — иначе ее бы мигом выдворили из Тремэйн-Корта. Бедная, милая дурочка. Неужели она и вправду думает, что он станет придираться из-за невинного легкого флирта? Да к тому же он скоро поправится, наберется сил, и они тут же поженятся. И все станет на свои места.
Он поднял глаза, так как услыхал приближавшиеся шаги: его улыбка стала шире. Все будет прекрасно, и он уже простил Мелани в глубине души. Но все же да помилует Бог того, кто посмел положить глаз на его невесту. Он не был злопамятным человеком, однако совершенно не собирался спускать какому-нибудь наглому хлыщу. Как-никак, это был уже вопрос фамильной чести.
— Отец! — вскричал он, увидев человека, который был его главным учителем в вопросах совести, чести и справедливости.
Эдмунд Тремэйн, сильно одряхлевший с тех пор, как Люсьен уехал из дома, переступил порог музыкальной комнаты: он стоял, вместо того чтобы обнять сына, и его руки безвольно как плети свисали по бокам. Люсьен в общем-то и не ожидал, что его отец, человек гордый и сдержанный в выражении чувств, ударится в слезы при его появлении. Но ведь он мог хотя бы улыбнуться? Мог бы сказать хоть что-нибудь?
В камине громко треснуло полено, и Мелани слегка взвизгнула при виде взметнувшегося снопа искр. Несколько томительных секунд ничто больше не нарушало тишину в комнате. Люсьен переводил взгляд с отца на свою невесту, и его сердце забилось чаще, так как обострившееся за годы войны чувство опасности кричало ему о том, что что-то здесь нехорошо. Что-то здесь было совершенно не так, как должно было быть.
— Отец?
— Так, — наконец промолвил Эдмунд холодным, безразличным тоном. — Мелани не ошиблась. Ты вернулся. И я не могу сказать, что ты похож на воина-победителя. По крайней мере, ты мог хотя бы потрудиться и соскрести с себя грязь, прежде чем являться сюда.
— Соскрести с себя грязь? — Люсьен потряс головой, не веря своим ушам и чувствуя, что на него накатывает какой-то животный страх. — Я знал, что тебя нельзя считать чувствительной натурой, но неужели это все, что ты можешь мне сказать после двух лет разлуки?! — Люсьен говорил еле слышно, голос его дрожал. Внезапно комнату словно наполнил серый туман, он скрыл все, кроме фигуры отца, тот стоял такой же холодный и неподвижный, как статуи возле парадного подъезда.