Непросто описать такую жизнь. Многие скажут, что автор, кажется, человек достойный, но определенно пристрастный, потому что истории, какие он нам тут напредставил, абсурдны, невозможны. Остальные проворчат, что, мол, автор, определенно, человек достойный, но, кажется, тривиальный, потому что его истории банальны, ничего нового. А факт состоит в том, что абсурд есть норма и банальность в Советском Союзе. Такова просто суть дела и мой опыт по необходимости отражает ее. Это правда, что а был единственным в нашей семье арестантом; и верно, что мне необычно повезло с освобождением из Сибири. Но во всем остальном моя жизнь фактически не была экстраординарной. Мне бы хотелось, чтобы читатель увидел в этой книге картину миллионов и миллионов других жизней и получил общий взгляд на русскую трагедию двадцатого века, которая, на самом деле, есть величайшая трагедия интеллектуальной истории человечества.
Сегодня блестящая, в деталях разработанная идея справедливого, рационального общества — идея социализма — терпит унизительное поражение. Одна из главных причин, почему так получилось, состоит в том, что интеллектуалы, родившие идею, не учли природу самого интеллекта. Интеллект не чувствует любви. Он не чувствует физической боли. Он привержен порядку и окончательным решениям. Поэтому он способен порождать идеи сколь угодно беспощадного насилия, включая самоуничтожение и уничтожение всего живого. «Справедливое» и «рациональное» советское общество утопило само себя в океане крови, и затем ему потребовалось три десятилетия, чтобы снова выплыть на поверхность. Шестьдесят пять миллионов — мертвы. Шестьдесят пять миллионов. Любое будущее общество, основанное на экстремальной концепции справедливости, рациональности и окончательного решения социальных проблем, придет к такому же концу.
Как русский диссидент, я участвовал в движении, которое помогло советскому обществу вынырнуть на поверхность. Сегодня, высланный из страны, я наблюдаю с оптимизмом, как она начинает плыть к берегам. У меня нет сомнений, что в двадцать первом столетии этот недоросток истории станет здоровым и нормальным народом. Может быть, другие народы чему-то научатся на опыте русской трагедии. Но величайшая проблема, проблема Беспощадного Интеллекта, останется неразрешимой.
22 июля 1991
Я помню все после волков.
Однажды бабушка запрягла нашу лошадь, уложила в розвальни мешки с картошкой и пристроила между ними меня, завернутого в огромную шубу. После этого ей надо было сказать: «Все знают, лучше пелагеиной картошки нет между Москвой и Смоленском», и она это сказала. Уселась в сани, тряхнула вожжами, причмокнула — «Но, Воронок, но-о-о, голубок!» — и мы поехали на железнодорожную станцию Дровнино торговать.
Бабушка продавала картошку прямо с саней, не распрягая Вороного. Он погрузил морду в мешок с овсом, поводя ушами на паровозы, обдававшие его паром. Я сидел в санях, укутанный в шубу, и наблюдал, что происходит.
«Пелагея! Бабка! — кричали пассажиры. — Ты что ль Пелагея? Сыпь живее рассыпчатую!» Она опрокидывала полные ведра в их облезлые сумки, принимала деньги, они спешили обратно к своим вагонам; случалось, не успевали заплатить или наоборот — забрать картошку, и тогда рубли летели из уносящихся дверей, или она бежала с полным ведром, догоняя протянутые руки; и «Наддай пару, бабка, наддай пару, деда не догонишь!» неслось со всех сторон.
«Не догонишь! — передразнивала она, наполняя ведра к следующему поезду. — Догонишь. Как не догнать? Все там будем. Царствие ему небесное. Не замерз, Егорушка?»
Я был Егор по крещению. «Юрий — это от матери, — объясняла бабушка. — А по-настоящему ты Егор, Егорий».
Дед умер где-то в Москве еще до моего рожденья, я его никогда не видел. Теперь мне шел четвертый год.
Напившись горячего чаю в шумной, пропахшей махоркой и тулупами чайной, поехали мы домой. Уже потемнело. Никого, кроме нас, не было на лесной дороге. Лежа на спине, я смотрел на верхушки елей, на пушистые звезды. Вороной бежал себе трусцою. Звенел колокольчик на его дуге. Потом он превратился в станционный колокол — я был машинистом на паровозе. Мне улыбался чумазый кочегар…