Годунова Ксения Борисовна выдержала всю осаду с доблестною Троице-Сергиевой лаврой. (Ребёнок, кажется, взят был у неё ещё на Белоозере оставлен в Горицком монастыре). Она помогала выпекать для иноков и ратного люда хлебы и просвирки и тем, что следила, чтобы богатые, затворившиеся в лавре со своим запасом, не торговали бы на ужинах своими дольками, немало досадила всем.
(Опасность и труды ей, ничего не знавшей, кроме пленов, показались сначала облегчением. Но на зиму крепость пробрала вошь, взяло зловоние и грязные болезни. С воды рвало — все пили вино, скот жил и падал вместе с человеком. Поляки, смеясь, налегали…)
Ксении самой не раз пришлось с оружием в руках противостоять в монастырских трудных переходах «приступам» московских ратников. В глаза и за глаза она стыдила их, и сестёр-распутниц, и множество крестьянских и светских женщин, что — в осадной смрадной тесноте за то, что грешат по всем углам. Но как-то во время особенно свирепого свистанья польских ядер она успокаивала забившегося в келарскую ополченца-отрока и вдруг овладела им...
Старицу Марфу Нагую помалу морили в Кремле. Её хоть и приписывали под всеми указами Шуйского царицей, но Сигизмунд Август, осадивший Смоленск, много дивился, читая её — чудом дошедшую до него, благодетеля-воителя, — жалобу и просьбу найти способ, чтобы прибавили ей, хоть чуть-чуть, корму.
Судьба ведьмаков-ересиархов, Вселенского с Владимирским, начав разниться ещё при Дмитрии-царе, и далее по всем статьям сложилась розно. На третий день переворота (как только руки дошли), Владимирского вызволили из затока, и на его место ткнули Вселенского. На освобождённого полуживого чудодея все смотрели с радостию, хоть никто ещё не знал точно, чего же от него теперь хотели — благословений ли, каких-то дорогих истолкований... Но, поевши, выпивши и наконец расспросивши чашников, что стряслось в палатах, Владимирский закрыл глаза и пожелтел. Вечером он без обиняков сказал, что видит огненную говённую реку: по ней — как тлеющие вопиющие челны — глаза да глаза человечьи... Владимирского пристрастно расспросили, чьи глаза он прорицает, когда же ворожей ответил чьи, сразу отвели его в башенную темнейшую камору, где ни днём, ни утром — сколько око ни привыкай — не увидать ничего.
К тому времени любимец сверженного вора Вселенский был уже изъят из своего страдалища и даже переговорил с новоукрепленным властителем: избив дверь каморы, Вселенский заявил своим стражам, что к вождю их, достоверному только, имеет срочный золотой извет. Что наговорил царю Василию ведун — неведомо, неизвестно и что ему Василий отвечал, но только Виториан Вселенский с того часа содержим был в теремах благороднее прежнего. Открыто, что некое время он пребывал сокровенным советником Шуйского: кажется, с его лёгкой ворожбы был сломлен Болотников, приглашены подмогнуть мерзкие лютерцы-шведы и поставлен юный Скопин во главу полка. Известно, что кудесник принимал участие и в свержении царя Василия и, вполне доверяя престол королевичу Владиславу, строго доказывал, что батюшку его пускать в московский огород никак нельзя — это разом поведёт к утрате государства — его колоколов, икон, несён, шрифтов и рек.
Владимирского, додержав почему-то в башне до холодов, повезли куда-то на восток. Горделиво сжавшись в уголку возка, он изготовился к венцу святого мученичества. По дороге он уже преображался. Неровной пасмурной полоски — над оторвавшимся от окошечного края, но прижатым прутьями решётки пузырём — для его волшебных молитв было довольно. Вскоре его уже не стало в возке: перед ним во всю смутную ширь растворилось иное окно. Какое-то время он невидимым для умных стражников, косматым облаком окутывал возок, летя и волочась, посмеиваясь, с ним. Особенно хорошо это на бугристых спусках. Казалось, он мог бы уже совершенно отцепиться от дурацкого возка с приклеенным каторжником, но прежний порядок вещей ещё мягко держал его по эту сторону безмерного окна — где-то наполовину. Кроме того, всё это было мало похоже на мученический — высочайший — венец, а его Владимирский тоже никак не смел упускать.