Один год, второй. Турагрета ходила на заработки, домой возвращалась поздно — с ними она старалась бывать как можно меньше, почти всегда молчала, но с пропитанием помогала, и то ладно. Недоступная, недосягаемая. Как однажды заведено, так жизнь и шла, ничего тут не поделаешь. И все это время в Товите глубже и глубже укоренялось ощущение, что он не живет, — жил в нем один-единственный помысел, жгучий, злой голод, и он не знал, ненависть это или нет, но не мог шевельнуться, был будто скован по рукам и ногам, знал, что и на человека-то стал не похож, и не ведал, как из этого выбраться, ждал, точно узник в оковах, среди кошмарного удушливого мрака.
В этом мраке двигалось тело, двигались руки, ноги.
Иной раз он даже молился Богу — громко, на крик, дочь с зятем слышали по ночам хриплые надсадные крики из отцовской комнаты. Они вроде как выпали из времени, время обступало их, мрачное и недвижное, словно беспредельная стылая зимняя ночь, ничего не двигалось, не дышало… Отцу чудилось, будто он скован по рукам и ногам. Он воевал с собственными конечностями, как собака. Время шло и стояло без движения.
Но внутри, под скорлупой ненависти, что-то шевелилось — поначалу неприметно, слабо, как росток.
Дело в том, что долго противостоять Лэйфу было трудно. Он как бы не замечал, что Товит принимает его в штыки, к примеру, не выносит его запаха, тела и запаха — его прямо передергивает, когда зять появляется рядом, любой ценой он старается избежать прикосновений. А это было нелегко, потому что во всех движениях у Лэйфа сквозила зыбко-липучая, ищущая ласковость, не поймешь, чего от него ждать, чисто ребенок, вдруг накатит на него — вроде как приступ обожания, так и кажется, вот-вот, будто ребенок, крепко обнимет или ласково положит руку на плечо. Правда, порыв быстро гас, и свет в лице меркнул, оставалась только мутная гладкая холодность. Но это в нем было и повторялось: прихлынет и отхлынет, точно кровь, — как Товит себя вел, он словно не замечал, не воспринимал… С тех пор как Турагрета начала работать на стороне, Лэйф всюду ходил за Товитом, пособлял тут и там, чуть ли не с каким-то нарочитым рвением — и то сказать, лишняя пара рук в хозяйстве всегда сгодится, Товит давно уже еле управлялся в одиночку. А Лэйф так открыто, так невинно хотел помочь — сколько Товит на него ни брюзжал, ему хоть бы что, не обижается, и точка; в конце концов Товит догадался: вся штука в том, что Лэйф вырос при отце, который знай потчевал домашних тумаками да бранью, и потому все, что непосредственно не являлось побоями и руганью, воспринимал как дружелюбие; и едва он это понял, что-то в нем растаяло, и при всем желании он уже не мог относиться к этому шалопаю с прежней неприязнью. Он даже в конце концов нехотя признал, что, если бы Лэйф не таскался всюду за ним по пятам, не толокся рядом, ему бы теперь чего-то недоставало — зять был для него вроде теленка, тычущегося в ладонь, или вроде собаки, не отстающей ни на шаг: то шлепка получит, а то и съестного.
Но с Турагретой на поправку не шло. Она была и оставалась чужая. В сущности, Лэйф теперь большей частью сидел вдвоем с отцом.
Ведь она билась, как утопающая, в своей скорлупке. Но выбраться не могла.
Так текло время.
А с Лэйфом кое-что разъяснилось, стало вдруг вопиюще очевидно.
Он рано начал лысеть — всего тридцать пять, а плешь на макушке уже толком и прикрыть нечем. Это сильно огорчало его, и каждое утро он втирал в лысину питательный бриллиантин и старательно ее массировал. Надо лбом волосы были как раньше, обрамляли остатки красоты — то самое, по-прежнему красиво-гладкое, как бы грим поверх еще не глубоких, первых морщин увядания. Во многом его лицо напоминало теперь лицо человека, который выступает публично, за деньги. Вечерами он ездил на велосипеде в поселок и околачивался возле ларька, часто заходил и в кафе — сидел там, просто так, листал журналы, но спокойно почитать ему не давали. Время-то шло, он уже давно не юнец, а в кафе обретались главным образом юнцы. И когда он, этот недоделанный шалопай с привядшим лицом и старательно напомаженными волосами, входил в кафе, встречали его смешками и язвительными репликами. Домой он возвращался как обобранный. Нелепый и смешной. Иной раз он, как ребенок, просыпался среди ночи и придвигался к Турагрете, ему вновь хотелось поиграть.