И вот, сдав худо-бедно выпускные экзамены, я был принят, по протекции, в Министерство иностранных дел в чине коллежского секретаря[2], на ту же должность, что в 1817 году получил выпускник Лицея Александр Пушкин… Речь шла не столько о реальной работе, сколько о синекуре, потому что в то время так чаще всего и случалось с молодыми людьми «из хороших семей», — и на самом деле я являлся в должность не чаще чем через день. А потом вообще попросил об отпуске по состоянию здоровья, каковой мне без долгих разговоров и дали. Правда, я не совсем лукавил: уже какое-то время грудная болезнь не оставляла меня. Пробуждение по утрам сопровождалось приступами мучительного кашля, и этого одного было достаточно, чтобы с легкостью догадаться, как все станет развиваться дальше. Кровохарканье еще не имело места, однако моя матушка сильно тревожилась. С июля 1869 года она была в Париже, но когда наш семейный врач, милейший доктор Гольдман, известил ее о том, что у меня небольшой бронхит, тут же и решила вернуться.
К моменту, когда матушка оказалась снова в Петербурге, все уже прошло, но она сочла, что выгляжу я очень плохо, и страшно разнервничалась — впрочем, матушке вообще было свойственно видеть во всем дурные знаки. Ох… надо быть справедливым: судьба в последние годы отнюдь не баловала мою бедную матушку! Сначала она потеряла мою младшую сестру Ирину — девочка умерла в пятнадцать лет от скоротечной чахотки, а вскоре скончался от апоплексического удара, собираясь сесть верхом на свою любимую лошадь в Михайловском манеже, мой батюшка. Естественно, оказавшись рядом с единственным теперь дитятею, матушка сразу стала с чрезвычайным беспокойством вслушиваться в мое дыхание и меня ощупывать. В то время я был, скорее, чахлым на вид юношей. Длинный, тощий, бледный, щеки запали, глаза горят — не зря, наверное, говорила бывшая моя кормилица Агафьюшка: «Охань-ки, ты просто будто с того свету голодный явился!»
Матушка вздохнула:
— Господи! Ты же нисколько не поправился с тех пор, как я уехала… Надо кушать получше, Сашенька! Все молочное, хороший кусок мяса с кровью — вот что тебе полезно!
Я ответил, что матушка сама весит не больше перышка, и ведь это не мешает ей выглядеть весьма соблазнительно… Матушка захихикала, услышав подобное мнение взрослого сына, но, надо признаться, она всегда жеманилась, говоря со мной, как будто я ей не сын, но какой-нибудь кавалер на балу.
Обедали мы вдвоем. К десерту матушка попросила принести шампанского — заметив, что пристрастилась к нему в Париже. Когда мы вышли из-за стола, я попросил рассказать о путешествии. Сообщив в несколько фривольном тоне, какова нынче французская мода, и поделившись мнением о последней премьере в «Варьете», матушка вдруг искоса взглянула на меня и прибавила тоном сразу торжествующим и таинственным:
— Ну-ка догадайся, кого я встретила на одном из раутов у графини де Кастельбрунн?
И, видя, что я более чем равнодушен к посетителям графини, воскликнула:
— Барона Жоржа Геккерена дʼАнтеса!
Я вздрогнул, как от удара:
— Дантеса?! Убийцу Пушкина?!
— Его самого!
— Но ты, надеюсь, не подала ему руки?
— С какой это стати?
— Да как же, матушка!.. Разве ты не понимаешь, что его-то руки — в крови? И правая, та, которую он протянул тебе, держала дуэльный пистолет, а из него…
Матушка не дала мне договорить:
— Побойся Бога! Дуэль состоялась тридцать два года назад!
— Сколько бы времени ни прошло, тяжести преступления это не уменьшает! Для подобных нет срока давности!
Она была сама озадаченность. Подбородок ее задрожал, ресницы затрепетали…
А я стоял на своем:
— Нет, я не понимаю тебя! Тебе известно, как вся Россия еще и сейчас оплакивает своего великого поэта, и ты любезничаешь с человеком, который лишил нас нашей национальной гордости, нашей славы!
— Ничего я с ним не любезничала, Сашка! Я просто-напросто была с ним вежлива, не более того!
— Но ты протянула ему руку, ты улыбалась ему, ты говорила с ним… Наверняка ведь было так!
— Безусловно… Но подумай сам… Мы в салоне графини… Это просто светская беседа… А человек такой важный!.. Барон… Сенатор… Знаком со всеми министрами… Приближен к императору…