— Что касается силы твоих мускулов, то ты хорошо знаешь, что никто не претендует на соперничество с тобой. Ты уйдешь, если захочешь. Но уйдешь один.
И, не ожидая его ответа, увел с собой Мариньо.
Снова все замолчали. Зе Мария молчал, приняв позу оскорбленного человека. Сеабра рисовал арабески на крышке стола. Он также чувствовал себя обиженным Жулио, который не посчитал его достойным той решающей встречи с Мариньо и который отстранил их таким бесцеремонным образом. Жулио приказывал, Жулио распоряжался. И даже не позаботился о том, чтобы смягчить свои приказы.
Но, пожалуй, самым униженным чувствовал себя Абилио. В последнее время поступки Жулио вызывали у него некоторую растерянность. Он начал анализировать их и заметил в них некоторые признаки, которые неприятно шокировали его. Тем не менее он не хотел чрезмерно предаваться этому разочарованию, оно сделало бы его в значительной степени беззащитным, и старался убедить себя в том, что он, будучи неспособным искоренить в себе пережитки мелкой буржуазии, выходцем из которой он был, не мог еще понять утонченности его натуры. Но уход Жулио поверг его в уныние, сделал его одиноким. Ему казалось, что среди остальных устанавливалась и укреплялась какая-то глубокая, драматическая, неясная связь, которая не только освобождала, но и изолировала его. Он связывал теперь это неопределенное ощущение с фактом, который внешне не внушал ему доверия: ночью, во время праздника сожжения лент, он вернулся домой раньше других, и, в то время как там, на улице, участники карнавала искали до самого утра все новые и новые способы, чтобы поддержать праздничное настроение, он нашел в пустом доме лишь паршивого кота, подложенного в его кровать одним из товарищей по пансиону.
— В этот час мне всегда хочется женщину… — промолвил Сеабра, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Абилио посмотрел на него, пытаясь найти в выражении его лица признаки фривольности, о чем свидетельствовала только что сказанная фраза. Но увидел лишь спущенные углы рта и поблекшие глаза. Он казался постаревшим.
И в этот момент в дверях возникла угловатая фигура поэта Аугусто Гарсия. Как всегда, он нес газету, а на голове у него была новая широкополая шляпа. Несколько мгновений он стоял улыбаясь, ожидая, что юноши как-то выразят свое изумление или удовольствие в связи с его неожиданным приходом. В последнее время он избегал общества. Часто, никого не предупреждая, уезжал в какую-нибудь деревню на берегу моря, чтобы «отмыться снаружи и изнутри», и когда он возвращался, то казался более непринужденным, менее понятным и привозил большое количество красивых пантеистических поэм. Одиночество облагораживало его лиру и прежде всего обостряло его сарказм. Лира помогала ему творить, а сарказм, накопленный из-за недостатка собеседников, ожидал возвращения в город, чтобы вскрыться, как гнойник.
— Эй, ребята!
Все вскочили со своих мест при его приближении. Со стороны Зе Марии, однако, этот жест не выражал почтения, ибо он признался, процедив сквозь зубы, Луису Мануэлу:
— Я уже его не выношу. Тоже мне гений. — И, прощаясь, громко спросил поэта: — Ну и как деревня?
— Деревни уже нет. На этот раз лоточники расхваливали свой горох под моим окном. И по пятнадцать то-станов за килограмм. Горох с доставкой на дом, моя дорогие, в деревне! И по пятнадцать тостанов! Чего вы еще хотите? Не вынес — вернулся в город.
— И хорошо сделали. Горох здесь дешевле.
Луис Мануэл и другие, удивленные и возмущенные, слушали дерзости Зе Марии. Все они сочли себя обязанными извиниться за это перед поэтом, как только их друг ушел.
— Сколько времени вы пробудете среди нас, маэстро? — с уважением осведомился Сеабра. — Много написали?
Старый поэт снял шляпу. Его глазки поблескивали. Провожая взглядом фигуру Зе Марии до двери, прежде чем ответить, он прокомментировал:
— Надеюсь, жена этого вашего друга была ему верна во время моего отсутствия, не так ли? — И, внезапно повернувшись к Сеабре, сказал: — Стихи, мой дорогой? Я оставил там свою большую и единственную поэму: океан! — И, обескураженный, облокотился на газету.