Не было у Максима Осипова родины роднее и дали дальше, чем речка Пьяна с ее крутыми разворотами среди лесистых взгорий, обрывистые берега и плесы Волги и уж совсем далекое — заволжские заводи с жирными рыбьими пастбищами. Когда вернувшиеся из Москвы крестьяне рассказывали о вестях с войны, ничто не колыхалось в сердце: война — боярская, дворянская, а не его, пашенного и подневольного крестьянина. Коли дворяне хотят кормиться крестьянским хлебом, пусть сами и воюют. Максимка Осипов был парнем недрачливым, работал, не щадя сил.
Подошло время сеять яровое.
С утра они деловито помолились, внушая богу, какой у них сегодня важный день. Отец сложил мешки с зерном в телегу, запряг кобылу. Мать подошла со скляницей святой воды, припасенной с пасхи, брызнула на мешки. После того садиться на них стало нельзя, отец с Максимом пошли рядом, благо кобыла, от природной лени или осознавая торжественность минуты, двигалась, словно ослятя под престарелым патриархом. До ближней пашни, готовой принять зерно, было не более версты.
Соседи, видя, что Мураш собрался сеять, мысленно тоже засобирались (завтра!). Пока они с поклоном провожали Осипа. Тот молча кланялся в ответ.
Вчера на поле побывал священник из Сергача, побормотал-попел, зовя на землю божье благословение.
Оно явилось нынче утром в облике розового тумана, медленно возносившегося к небесам. Трудяга-солнце лезло из-за Пьяны, день обещал быть теплым и парным.
У крайнего колодца им повстречалась было женщина с пустой бадьей. Перепугавшись больше Осипа, она бросилась в свои ворота и часто заплевала через левое плечо, отгоняя зло. Осип успокоительно улыбнулся ей, простив невольную оплошку.
— На яровое я ныне только и надеюсь, — сказал он сыну, хмуро и напряженно шагавшему слева от телеги. Максим воспринимал обряд и труд серьезнее отца, убедившегося за жизнь, что случайный каприз природы или боярина бывает сильней молебнов и трудов. — Надо хоть малую толику, да продать. Сделать зачин.
— А как не уродится? — заранее затосковал Максим.
Дорога огибала осиновую рощу. Кобыла, вспомнив, как зимой отсюда тянуло волчьей вонью, прибавила шагу. Из-за поворота навстречу мужикам выехал на жирном черном мерине приказчик Корнил Шанский. Максим и Осип поклонились, кобыла тоже покивала неуверенно, но, нюхнув мерина поближе, хвостом и крупными, как желуди, глазами выразила пренебрежение.
Корнил был сердит и озабочен.
— Сеять? — спросил он, хотя и без того было понятно.
— Коли господь поможет, — сдержанно отозвался Осип.
— Сей, сей, — пожелал Шанский. — Слышно, стрелецкий хлеб подымут, станешь вместо четверти полторы платить.
— Да куда ж больше, господи? И так возим, возим…
— Войска усиливают. Ты господа благодари, что твои сыны в службу не поспели. Полки нового строя мужиками пополняют.
Вот это было бы страшней увеличения подати. В солдаты из крестьян брали самых работящих, в соку, парней. «А я-то, — ужаснулся Осип, — роптал на бога, что он долго нам сына не давал». Он с обновленной нежностью, с особенно полным ощущением того, как дорог и полезен будет ему Максим, взглянул на его юное лицо, осунувшееся от неприязни к Шанскому.
Приказчик рукоятью нагайки жестко деранул уши мерину, и тот глухо застучал копытами в парную землю.
— Охти нам, — утвердился Осип. — На яровое одна надежда!
Так и запало Максиму в тот торжественный весенний день, что яровое вытянет их застойное хозяйство на простор. Простор тянулся куда-то к Волге, к Лыскову, к Макарьевской ярмарке — к тому, с чем связаны у неленивого крестьянина надежды на богатый урожай.
Приказчик же Корнил Шанский не первую неделю прикапливал на мужиков запасы злости. Она ему сгодится, когда он станет исполнять новое указание боярина.
Борис Иванович Морозов дороже хлеба, меда и вина ценил едучую калийную соль, добываемую из золы, — поташ. На ней он получал до тридцати копеек чистой прибыли па пуд. Казна скупала поташ и отправляла за границу: голландские стекольщики, английские текстильщики и мыловары испытывали постоянный поташный голод. Приволжские леса переводились на золу, зато из привозного серебра Монетный двор шлепал копейки. Вечно голодная война сжирала их.