Особенно же выразительно была написана впряженная в легкую колесницу квадрига. Изобразить четверку коней само по себе уже не просто. Как их поставить? В профиль? Но крайний конь неизбежно закроет собой остальных. Писать коней спереди, со лба? Но тогда только головы, только конские лбы и будут видны… Художник «поставил» коней столь искусно, что они все, не заслоняя друг друга, отчетливо видны. Так что уже в самом композиционном решении картины сказалось высочайшее мастерство.
Но и это было еще не самым главным, не самым удивительным. Каждый конь словно бы имел «свое лицо» и свой характер — вот что удивляло и восхищало! Один, вскинув голову, настороженно к чему-то прислушивался. Более спокойный сосед усмешливо косил глазом в его сторону, как бы говоря: чего насторожился-то?! У третьего коня в гордой посадке головы, в глазах сквозит сознание своей силы, может быть, даже некое высокомерие. Четвертый — горячий, лихой, забубенная голова, нетерпеливо бьет копытом, видно, что не нравится ему стоять на месте, хочется нестись по воле, обгоняя ветер. Парень-возничий сдерживает его горячность и не просто стоит рядом, нет, сделал широкий, как бы упреждающий шаг перед конем…
Викентий Викентьевич переводил глаза в одну сторону — на служанок, в другую — на флейтисток и виночерпия… Но как-то само собой получалось, что взгляд его опять возвращался к четверке коней. Она словно бы магнитом каким притягивала…
На прощанье он еще раз подошел к центральной фреске. И опять такой неизбывной печалью повеяло на него от фигуры молодой женщины, что, казалось, печаль эта передалась ему. Теперь ему открылось и еще нечто важное, на что он не обратил внимания при первом взгляде. Супруги сидели отдельно друг от друга, но и не совсем отдельно. Князь протянул в сторону жены левую руку, а та на нее положила свою правую. Нет, это не было прощальным или еще каким рукопожатием. Просто на коричнево-темной мужской руке, чуть перевившись в запястье, лежала нежно-белая женская рука. Руки их пока еще соединяют. Но стоит мужской руке всего лишь опуститься, тут же, потеряв опору, опустится и женская, и они — разъединены, они уже в разных мирах… Только гениальный художник, думалось Викентию Викентьевичу, мог столь лаконично, наглядно и поэтично выразить столь глубокую мысль.
— И какой же это век? — спросил он Любомира.
— Специалисты-искусствоведы сходятся на том, что четвертый, — тут хитрый Любомир сделал свою любимую значительную паузу и добавил: — До нашей эры!
«Четвертый век — расцвет Древней Греции, греческого искусства, — прикинул Викентий Викентьевич, привыкший те далекие времена мерить греческим аршином. — И как знать, может быть, грек, знающий обычаи фракийцев, или фракийский художник, хорошо знакомый с греческим искусством, и расписал эту гробницу…»
На обратном пути в Тырново у них с Любомиром разговор шел о самом разном. Но время от времени посреди разговора перед глазами Викентия Викентьевича вдруг вставала как живая четверка коней, и он умолкал, вновь переживая радость прикосновения к высокому искусству, думая о неизвестном, жившем двадцать четыре века назад мастере, имя которого так никогда, видимо, и не будет нам известно…
А еще он думал, как стройно и просто выглядит поступательное развитие искусства в учебниках. Через Возрождение, классицизм, романтизм, академизм, символизм и всякие другие «измы» — вперед и выше! — к реализму. Реализм — что-то вроде вершины. Но вот они только что видели самое настоящее реалистическое искусство, и попробуй разбери, где тут вершина, а где корни…
2
Весь следующий день был отдан Велико-Тырнову.
С утра они поехали в университет, где Викентий Викентьевич прочитал лекцию о Киевской Руси. После университета был этнографический музей. Осматривая его богатейшие, любовно подобранные коллекции, Викентий Викентьевич пожалел, что в Москве подобного музея нет.
— А теперь я вам покажу главную историческую достопримечательность нашего города, — по выходе из музея торжественно провозгласил Любомир, — Ца́ревец!
Кому не приходилось видеть реку, текущую равниной где-нибудь в серединной России: не течется ей прямо, прихотливо кружит, петляет и, бывает, такую петлю завернет, что к самой же себе вплотную подходит, образуя этакий островок не островок, но что-то на него похожее.