Где меды источают столетние липы
И где пухом любви изошли тополя.
Но и там моей муке не будет предела —
Бессловесно, безвестно, бесслёзно сгорю
И всё то, что сказать я тебе не успела,
Я тебе никогда уже не повторю.
Но однажды вернусь твоей тенью слепою,
Может быть, задержусь ненадолго в окне,
И всё то, что не понято было тобою,
Отзовётся неслыханной болью во мне.
* * *
Поверь, Иерусалим:
Моя была бы воля,
Губами бы сняла
С твоих камней слезу.
Здесь вертикаль любви
С горизонталью боли
Образовали крест,
И я его несу.
Я знаю, хрупок мир
И вечность ненадёжна,
И не точны слова,
И уязвима плоть.
Но истина одна
Светла и непреложна —
Одна у нас Земля,
Один у нас Господь.
Прости, Иерусалим,
Я вряд ли вновь здесь буду.
Но будут жечь меня
На северных ветрах
Жар полдня твоего,
Твоей ночи остуда
И за твоих детей
Неистребимый страх.
Этот город называется Москва.
Эта улица, как ниточка, узка.
Эта комната – бочонок о два дна. И приходит сюда женщина одна.
Меж ключиц её – цепочка горьких бус. Он губами знает каждую на вкус.
Он снимает их, как капельки с листа. А она стоит, как девочка, чиста.
Это чёрт её придумал или Бог? Это бредил ею Пушкин или Блок?
И кому была завещана в века Эта бронзовая тонкая рука?
Эти тёмные печальные зрачки Отворяли все затворы и замки.
Ей доступны все дворцы и все дома. Это входит в двери Истина сама.
Это Лермонтов, мальчишка и гусар, Ночью губы воспалённые кусал.
Он не знал её, не ждал её, не звал. Он разломленные плечи целовал.
И тогда, как наскочившая на риф, Разбухала эта комната от рифм.
А она ломала руки, как лучи, И срывала цепи бусинок с ключиц.
И лежали они весом в Шар земной На прямых ладонях Истины самой.