Начальство не только не противодействует такому положению вещей, но поощряет и прямо использует его. «Прописку сделали?» — спрашивает майор. «Коля молчал. Ребята заулыбались». Как на это реагирует майор? «Майор улыбнулся». Называть этот обмен улыбками садизмом, действительно, значит обижать маркиза де Сада.
И в психиатрической больнице, где люди вроде бы не карают, а лечат, укол превращается в страшное, нестерпимое наказание, и подвергаются ему не какие-нибудь идейные диссиденты, а самые что ни на есть обыкновенные больные, не угодившие санитарке. «Негодяи… мерзавцы… фашисты… гады…», — бормочет «несчастный, получивший чудовищную порцию смирительного». И мучитель-санитар с гордостью вторит своей жертве: «Гитлера на вас нет, он бы вас, блядей, живо вылечил». Любопытно, что и «гитлеренка» ненавидят по-гитлеровски: в таком антифашизме фашизма не меньше, если не больше, чем в немецком первоисточнике, если первоисточник, действительно, за границей, а не в искалеченных человеческих душах.
Подвиг Александра Матросова истолковывается в тюрьме по-своему: «Он в зоне сидел, на малолетке. Его там страшно зашибали. Вон спросите у Глаза, как на малолетках ушибают. Там всё на кулаке держится. Так вот, Сашу в зоне били по-черному. Он с полов не слазил. И рад был, когда на фронт попал… Вас бы вот с годик-другой подуплить, а потом отправить на фронт и отдать приказ уничтожить дот».
Во время войны тюрьме предпочитали фронт, в мирное время тюрьма предпочтительнее армии: «Что в армии, что в тюрьме… — один хрен. В армии бы мне служить три года, а в зоне два». В самом деле, что такое дедовщина, если не затянувшаяся тюремная, то бишь казарменная прописка? Больное общество требует подобной прописки от всех своих членов поголовно. За это оно сулит, правда, и кое-какие блага: «У малолеток всё общее, садись…» Но тюремный коммунизм не всех радует: «Коля брал тоненькие кусочки колбасы не только из скромности — есть не хотелось. Побыть бы одному! В одиночке!» Самоубийство в таких ситуациях представляется желанным исходом: «Срок у парня всего полтора года, почти половину — отсидел, а вот удавился». В психиатрической больнице из окна выбрасывается правдолюбец-инженер. Осколком карманного зеркальца зарезался Игорь, доведенный до отчаянья уколами. А в Одляне подростки измышляют совсем уже невероятную комбинацию: «Три новичка, прибывшие две недели назад, не смогли смириться с порядками в колонии и решили во что бы то ни стало вырваться из нее. Они договорились, что двое из них иглами, которыми сшивают диваны, нанесут несколько ран третьему. За это их раскрутят. Добавят срок и увезут в другую колонию. А потерпевшего отправят в больничку. Он будет отдыхать на больничной койке, а они балдеть в тюрьме». Третьему повезло. Его, исколотого иглами, увозят в больницу. Двух коловших начальство карает по-своему. Их отдают на расправу активистам с палками; «На них опять обрушились удары березовых палок. Били их куда попало, минуя лишь голову, а то таким дрыном и до мозгов череп можно раскроить».
Сам Глаз решается сознаться в убийстве, лишь бы вырваться из Одляна. Жуткий комизм его положения в том, что он не выносит крови. Он только присутствовал при убийстве, но никого сам не убивал. Его преследуют кровавые сны: «И снился ему кровавый сон. Кровавые отблески кровавого бытия кровавыми сполохами кроваво высвечивали кровавую эпоху». Он симулирует самоубийство, чтобы разыграть начальство, и описывает жизнь после жизни в духе доктора Моуди, которого тогда еще не читал: «Вначале будто я попал в карантин, а куда хотели меня поднять — в ад или в рай — я и сам не понял. Вы прибежали и воскресили. И опять я в тюрьме. Помню одно: налево был ад, направо — рай. В аду — толпы кровавых, их черти жарили на сковородке. Вас, правда, не было…»
Глаз точно обозначает свое местопребывание. Такое может происходить лишь в аду. Ни Данте, ни Сведенборг, пожалуй, не описывали ада с такой лапидарной достоверностью: «Для Глаза сейчас не существовало бытия. Он был вне его». Герои Габышева пребывают вне бытия. Они родятся в тюрьме, то есть, в аду, где не различают добра и зла. Воздух свободы они знают понаслышке. Он до них не доходит, и неизвестно, существует ли он вообще: «Вот подул ветерок, он охватил лицо, но не тронул спертую душу». Спертая душа — это не просто художественная находка писателя, это метафизический диагноз. Воздух свободы не для спертой души. Мечта о нем — еще одна мука. Герои Габышева не освобождаются, они только переходят из зоны в зону.