Ода утреннему одиночеству, или Жизнь Трдата - страница 33

Шрифт
Интервал

стр.

Если для идеалистов-активистов революция, несмотря на свое величие и романтизм, все же как бы работа, по крайней мере, в том смысле, что ей сопутствуют всякие обязанности, то для легиона обывателей, который называют народом, это, наоборот, отпуск и не просто скучный процесс приобретения загара на берегу моря, а пир, постоянный, нескончаемый, большой-большой пир, где собираются не десять одноклассников, а десять тысяч (речь, конечно, не о школьном классе, а том, другом, в случае если мы имеем дело с социальной революцией), не сто, а сто тысяч соотечественников (при революции национальной) и где, вместо того, чтобы работать, чем уже и так сыты по горло, валяют дурака, болтают, восхваляют друг друга и, в особенности, свой народ как целое, иногда даже поют и танцуют (Ивар Юмисея писал мне, что в Эстонии это так и называлось — поющая революция), и это не день, не два, а долго, иногда много месяцев подряд. Правда, как все пиры, так и этот однажды закончится похмельем, и поскольку пир-то был длинный, то таковым будет и похмелье, порой на всю оставшуюся жизнь, — но до этого еще далеко, а пока пассивные участники пиршества получают от происходящего буквально физиологическое удовольствие, такое, какого никогда раньше не знали. Революцию совершают не во имя преобразований, ее вообще делают не ради будущего, истинной причиной революции всегда является она сама, ее аромат. Люди, которые всю жизнь ломали голову над тем, как в глазах других или самих себя — в зависимости от склада личности — оправдаться, почему они в очередной раз бросили очередную работу, освобождаются от этой изнурительной для духа задачи, революция дает им индульгенцию на лень и позволяет без всяких угрызений совести прожечь довольно большой кусок жизни. К тому же удовольствие, доставляемое революцией, заметно сильнее, чем то, что приносят дни рождения и даже свадьбы, оно ярче и глубже, оно проникает до мозга костей. Если на обычном пиру тебе посвящают лишь один тост, то на революционном таких тостов уйма; то, что они относятся не к лично тебе, а к твоему народу или классу целиком, уже неважно. Именно то обстоятельство, что участники революции собираются, чтобы слышать похвалу самим себе, объясняет, почему это время не терпит спорщиков, почему оно не только сметает с пути, но даже сбрасывает в пропасть каждого, кто осмеливается революцию критиковать, ее нельзя задевать точно так же, как на свадьбе не положено громко обсуждать неудачную прическу невесты или малый рост жениха. Революция давит, как клопов, всех, кто думает иначе, чем она.

И революция всегда думает верно, она всегда и во всем права, потому что она будто бы заботится не об эгоистичных капризах отдельной личности, а о благополучии целого класса или народа. Октябрьская революция действовала в интересах пролетариата и крестьян-бедняков, теперешние — в интересах народов. Хорошо все то, что хорошо для нашего народа. Что существуют и другие народы, это революцию не интересует — так же как Октябрьской было наплевать на дворянство и буржуазию. Бесцеремонность по отношению ко всем, кто не принадлежит к твоему стаду, — вот общее подлое свойство всех революций. Остальные классы или народы — это псы, которых революция пинком ноги отшвыривает с пути. Правда, иногда эти псы рычат, порой даже кусаются, но если они не принадлежат к роду собаки Баскервилей, то в итоге убегают, поджав хвост. Вон оно, наисладчайшее мгновение революции, — удовольствие от того, что ты Человек с большой буквы, а кто-то другой всего лишь пес.

Я, честно говоря, с самого начала вовсе не был уверен, что то, что хорошо для моего народа, хорошо и для меня; я никогда особенно не ощущал, что меня с народом что-то очень уж связывает. Народ для меня состоял из конкретных людей, с которыми у меня обычно были весьма напряженные отношения. Еще ни один директор типографии не обрадовался, увидев меня, не кинулся целовать и обнимать, не назвал любимым или уважаемым соотечественником — вместо того все они смотрели на меня косо, как на очередного зануду, от которого хорошо бы избавиться, потому что взятки он все равно не даст, а увидеть свою книгу напечатанной хочет. Не встречал я и таких таксистов, продавцов, буфетчиц или иных представителей какой-либо профессии, неизбежно подразумевающей торговые отношения с ними, которые не пытались бы содрать с меня три шкуры (я забыл назвать сантехников). Поэтому всякий раз, как я слышал разговоры о народе и его правах, я спрашивал: а кто это, собственно, народ? Может, тот самый Меружан, мясник из магазина по соседству, который всегда старался всучить мне вместо мяса сало, а еще лучше кость с сухожилием? Или та мадам из паспортного стола, которая, когда я ехал в академию, так долго тянула с моей выпиской, что мне не осталось выбора и пришлось купить ей коробку шоколада? Ох сколько у меня было таких воспоминаний: из школы, из университета, из армии (куда они меня благодаря моей астме так и не заполучили), из КГБ (куда меня на первом курсе пытались завербовать), с рынка и из магазина — отовсюду. Почему же я должен был называть своим народом всех этих наглых и глупых, жадных и смешных людей (о преступниках я уже не говорю), общего с которыми у меня было куда меньше, чем с любым давно умершим французским писателем? Да, случилось так, что мы говорили на одном языке, общего языка тем не менее не находя. Общим или, точнее, сходным, кстати, может быть только мышление, в то время как общий язык — это или нонсенс, или преступная сделка. Кто-то кивает мне головой или подмигивает, и, если я отвечу тем же, разве это означает, что мы нашли общий язык? Кто-то несет непроходимую чушь на языке, который и я, увы, понимаю, что же, можно говорить об общем языке? Когда теоретики патриотизма утверждают, что язык — это почти то же самое, что мышление, и что именно поэтому каждый народ мыслит по-своему, это утверждение доказывает лишь, что сами они вообще не мыслят, если б они это делали, они поняли бы, что мышление и язык — разные вещи, потому что мышление включает такие операции, как сравнение, сопоставление и связывание причины со следствием, что ни на йоту не зависит от языка, а существует совершенно отдельно от него и даже над ним. В моей библиотеке было множество книг, очень близких мне по образу мышления, хотя и написанных первоначально на каком-либо другом языке — среди окружающих меня людей таких, с которыми я хотел бы поговорить, было намного меньше, чем этих книг. И теперь все эти воры, вымогатели, доносчики, интриганы, садисты, властолюбцы и много еще кого, не говоря о простых лентяях, собрались на Театральной площади и орали, что они — это народ! В школе они не налегали на учебу, ибо уже тогда были достаточно умны, чтобы понять, что для успешной карьеры меньше всего нужны знания, в то время как я, дурак, из вечера в вечер портил чтением глаза, а теперь я обязан был питать по отношению к ним какую-то сладкую, приторную, противную любовь постольку, поскольку они были моими соотечественниками? Почему? Что у меня с ними было общего? Какие идеалы нас могли бы соединить? Они считали, что той высокой идеей, на основе которой все должны объединяться и противопоставлять себя остальным, является национальность — скажу честно, что, по моему мнению, в этом смысле намного важнее степень моторизованности. По нашей улице проносились, обдувая меня, пешехода, выхлопными газами и отчаянно сигналя, тысячи машин, так что каждая попытка перейти улицу, чтоб добраться до хлебного магазина, превращалась в акт геройства, настоящий поход в тыл врага, никогда нельзя было знать наперед, удастся ли тебе вернуться живым, или родителям придется собирать деньги на надгробный камень (да, я забыл давеча упомянуть камнетесов — рвачей, каких мало). Так что если где-то существовал народ, который я мог бы считать своим, то это пешеходы, и если у меня были враги, то не азербайджанцы или любой другой народ, а владельцы машин, наинаглейшая человеческая порода из всех, мне известных. Но когда я завел об этом разговор со своей последней редакторшей Лилит, она на это сказала только: «Ах, Трдат, да ведь все эти мясники, продавцы газет, работники паспортного стола и даже владельцы автомашин, они же все в действительности несчастные люди, как тебе их не жалко, тем более что они — твои соотечественники?»


стр.

Похожие книги