Очерки об историописании в классической Греции - страница 12
В этом смысле значительный контраст логографам представляет Геродот. Не углубляясь здесь специально в вопрос о религиозных воззрениях «отца истории» (это — отдельная большая и сложная проблема, которой посвящены фундаментальные исследования)[63], кратко остановимся лишь на его отношении к мифологической традиции. В отличие от логографов (не исключено, даже прямо в пику им), Геродот не позволяет себе самостоятельных изобретений в этой области: во всяком случае, букву мифа он старается сохранить в неприкосновенности. Но именно букву, а не дух. Всё по-настоящему чудесное, сверхъестественное, непостижимое рассудком ему (опять же в отличие от логографов) было уже глубоко чуждо и чаще всего становилось объектом объяснения естественными причинами[64] (наиболее характерный пассаж: Herod. II. 52–57), что, кстати, порой вело к созданию квазиисторических фактов.
Таков, в частности, рассказ о пребывании Елены Прекрасной в Египте. Это отклонение от основного гомеровского варианта мифа о причинах Троянской войны было впервые, насколько известно, подробно разработано сицилийским поэтом рубежа VII–VI вв. до н. э. Стесихором в поэме «Палинодия» (Stesich. fr. 15–16 Page)[65]. Новая версия (возникшая, скорее всего, в дельфийских или околодельфийских кругах не без воздействия Спарты, стремившейся защитить свою героиню от обвинений в безнравственности) заключалась в том, что похищенная спартанская царица по воле Геры оказалась не в Трое, а в Египте, где и ждала десять лет Менелая, в Трое же находился лишь ее призрак. Из авторов классической эпохи данный сюжет разрабатывают драматург Еврипид (в трагедии «Елена») и Геродот (II. 113 sqq.). При этом последний, стремясь наполнить верования правдоподобием, не только с энтузиазмом воспринял стесихоровский вариант мифа, но еще и удалил из него всё собственно мифологическое: призраки, богов и т. п., да к тому же указал — для вящей достоверности — в качестве своих информаторов египетских жрецов. Так и оказалась сконструированной в греческой историографии очередная «мнимая реальность», подкрепленная авторитетнейшим именем галикарнасского путешественника.
Наконец, Фукидид. Казалось бы, более яркого воплощения последовательного, даже утрированного рационализма, чем труд этого величайшего историка античности, просто не существует. Так, однако, не считал уже знакомый нам Ф. Корнфорд, применивший в одной из своих работ к Фукидиду характерное словечко «mythistoricus»[66]. Как ни парадоксально, Фукидид тоже развертывает перед нами мифологические полотна, впрочем, действуя более тонко, чем логографы и Геродот — не на фактологическом, а на концептуальном уровне. Конструируемые им мифы не такого частного характера, как Кербер-змея или очутившаяся в Египте Елена. Эти фукидидовские мифы скорее имеют отношение к пропагандистской борьбе эпохи: они затрагивают проблематику масштабов Пелопоннесской войны («наиболее достопримечательной из всех бывших дотоле», по мнению историка, I.1; характерный пример «аберрации близости»), виновника начала военных действий (знаменитый Kriegsshuldfrage) и т. п. Мягко и ненавязчиво Фукидид заставляет читателя поверить в правоту своих построений — построений, которые имеют целый ряд признаков «третичной мифологии», как ее определяет И. М. Дьяконов[67]. Не случайно Э. Бадиан, которому принадлежат едва ли не самые критичные в современной историографии отзывы о Фукидиде