И все равно внутреннее беспокойство, которое мучило ее в последние дни, не отступало, и как-то майским вечером, когда муж стоял в очереди, сын в одиночестве ужинал на кухне, а мать принимала ванну, она проскользнула не в свою комнату и торопливо, неприглядными, вороватыми движениями обшарила комод, принуждая его расстаться с давнишними ароматами засушенных цветов, старческой хрупкости и изысканных прегрешений рубежа веков. Краснея, она приподнимала аккуратно уложенные пласты ветхих кружев и изношенных до прозрачности шелков, ломких, как пергамент. В конце концов под старомодной зеленой шалью она обнаружила то, что искала, и украдкой перенесла всю стопку к себе в спальню.
Там ее часа три спустя и застал Сергей; она сидела на краешке кровати, обхватив колени руками; костяшки пальцев побелели от напряжения.
— Что-нибудь не так? Ты не заболела? — спросил он.
Она помотала головой, но не встретилась с ним глазами. Ее ресницы слиплись от влаги.
— Я знаю, с мамой нелегко, но судьба ей выпала печальная, Сережа, — прошептала она. — Спасибо тебе за… ну… ты понимаешь.
У него в горле желчью застрял стыд.
— Совершенно не за что, — сказал он, а позже, когда она уснула, вылез из постели, покинул спальню и спрятался в темноте кухни.
Он думал о том состоянии радостного ожидания, которое день за днем сжимало его в тисках, с самого пробуждения и до наступления вечера, — и о накатывающих наконец-то вечерах, звонких и глубоких, чьи синие спирали полнились пением Павла и пылкими спорами с Владимиром Семеновичем на темы музыки, мужества, избранности и многого другого, чего он никогда раньше не пытался выразить словами, — и о легкой поступи Софьи, чьи каблучки еженочно гравировали карту таинственного города, его родного города, в котором он жил столько лет и который он уже не узнавал сквозь мягкий дождь опадающих лепестков, сквозь дымку его почти полного счастья; и каждый вечер, когда он провожал ее домой, беседуя с ней о предстоящем концерте, или любимых композиторах, или прочитанных в детстве книжках или просто ни о чем, его счастье все разрасталось и разрасталось, до того самого момента, когда дыхание вдруг болезненно перехватывало, а она, тихо попрощавшись, уже торопливо взбегала по ступенькам крыльца, и ее шаги — раз ступенька, два ступенька, три ступенька, и четвертый шаг, проглоченный стуком входной двери, — шаги ее ложились на черную страницу тишины, как ноты неуловимой партитуры, которую он силился расшифровать и сберечь в памяти, чтобы хранить в сердце хоть малую толику своего счастья, нетерпеливо ожидая следующего вечера, следующей прогулки…
Время перевалило за полуночный порог. Над тротуарами, исходя тусклым туманом, плыли шары фонарей; поодаль выясняли отношения собаки, и где-то на соседней улице пьяная драка взрезала темноту блеснувшим осколком бутылки, всплеском фар на лезвии ножа, — а он все сидел, не двигаясь и, казалось, не дыша, пока не слился воедино с весенней ночью, бродившей мучительными, радостными, безрассудными желаниями, полнившейся необъятной, бессловесной надеждой; и когда Александр пробрался на кухню в третьем часу ночи и, не включая свет, полез в буфет, он принял отцовские ноги за длинную тень от стула, споткнулся и чертыхаясь растянулся на полу.
4
— У моих предков крыша едет, — говорил Александр следующей ночью, загораживая от ветра мерцающий огонек спички. — Эта очередь их уже достала.
— Радуйся, что со дня на день от них свалишь. — Николай сверкнул зубами. — Можно вещички собирать, дружище.
— Это точно, — пробормотал Александр.
Некоторое время они курили в молчании — две светящиеся точки в прохладной мгле, разбавленной бледными квадратами ближайших окон (фонарь накануне перегорел); к запаху дешевого табака примешивался химический запах бензина и еще какой-то другой, который он сразу не мог опознать, — запах острый, чистый и не лишенный приятности.
— Знаешь, я вот думаю, — нарушил он молчание, — неужели все эти люди убили столько времени ради каких-то билетов? Даже интересно узнать, что это за деятель — как там его? Уникум какой-то, не иначе.