— Это дедушка кашляет. Вы не подумайте, он не заразный, — сказал он.
Валуны откатились назад с ее языка, стремительно уменьшаясь в размерах — сначала до придорожных камней, потом до круглых голышей, а там и до песчинок, больно царапавших горло, — и она уже не могла их припомнить.
— Я думала, ты дома один. — Почему-то она перешла на шепот.
— Дедушка вечерами отдыхает.
— Я должна идти.
— Можете к нему заглянуть, поздороваться. Он не спит.
Анна покачала головой, поднимаясь из-за стола.
— Меня уже заждались, — солгала она. — Я… я торт тебе оставлю.
С непонятным чувством стыда она проскользнула мимо черно-белых снимков чужих ей людей — как будто исподтишка подглядела в замочную скважину и увидела интимную, неприкрытую, уязвимую сторону жизни, не предназначенную для ее глаз: незнакомца с лучезарной улыбкой, которого давно уже не было в живых, его неприметную жену-вдову, чьи глаза под бесцветными ресницами вытянулись от скорби, двух долговязых, расфранченных юнцов из прошлого века, которые, быть может, среди позолоты, напыщенности и спокойствия минувших времен предавались дерзновенным мечтам, надеялись стать великими музыкантами, избежать заурядной участи — кончить свои дни по-иному, нежели как прозябая в убогой квартирке унылого дома, мечтая всего лишь дотянуть до чьего-то концерта…
Она двигалась не спеша, но сердце колотилось, словно она от чего-то бежала. Оказавшись на улице, она и в самом деле пустилась бежать — бежать сквозь прозрачный, свежий от зеленых сумерек апрельский вечер, сквозь легкие, чистые запахи, которые с неистовой, бессловесной настойчивостью цепляли ее за волосы, за одежду, за самое сердце. Дома она сразу бросилась в спальню и там, подгоняемая жгучим нетерпением, долго рылась в ящике комода, раскидывая вещи с нарастающей досадой, пока наконец не извлекла из-под слежавшегося слоя шерстяных чулок пожелтевшую фотографию, которая свободно умещалась на ладони. Она сомкнула пальцы над снимком, осторожно погладила плотный картон.
— Большая семья и множество знакомых с отцовской стороны, — нерешительно повторила она вслух, будто проверяя истинность этих слов.
В ту ночь она ворочалась без сна, ощупью искала очертания своего прошлого в колодце памяти цвета зимней ночи, но находила лишь отголоски смутных, ломких переживаний, которые, чуть только она пыталась к ним приблизиться, их рассмотреть, пускались от нее врассыпную, как тараканы, распуганные внезапным светом. Во время великого перелома ей было всего пять лет; она забыла больше, чем запомнила. Незадолго до рассвета она прошлась на цыпочках по коридору, и замерла у закрытой двери, и вся обратилась в слух; но, разумеется, никакого голоса не услышала, потому что никакого голоса не было, ни нынче, ни прежде — все было тихо. На нее накатило желание распахнуть дверь, растолкать мать, потребовать объяснения тем вещам, которые были ей неведомы, о которых раньше не приходило в голову спрашивать. Признайся, зачем тебе понадобился билет на этот концерт? Ты соскучилась по своей юности, по балету, по той поре, когда меня еще не было, когда все еще было по-старому? Расскажи, как ты танцевала. И еще об отце, расскажи об отце. Хотел ли он, чтобы ты продолжала выступать, или был рад, что у вас буду я? А ты — ты была рада? И где мы жили до того, как оказались в сквозистой коммуналке, которую я единственно и запомнила? У меня были подружки? Камин, пианино, ужины — неужели я все это выдумала? И где ты была, когда отец ступил на мостовую, не посмотрев ни направо, ни налево?
Плакала ли ты о нем?
Любила ли его?
Была ли с ним счастлива?
Она уже взялась за дверную ручку, ощутила ее холод на ладони, но потом вернулась в постель, где неестественно ровно посапывал ее муж. Всю следующую неделю, если не дольше, она прочесывала магазины в их районе и в конце концов, переборов легкую брезгливость, купила небольшую фотографию в рамочке — портрет темноглазой женщины, чьей-то тетки или крестной матери, возможно — у разбитного голодранца, который привязался к ней в пустынном переулке, обдал зловонным дыханием и стал вытаскивать из бездонных карманов разные жалкие, никчемные мелочи. Придя домой, она взяла тупые ножницы, которыми по праздникам разделывала кур, и раскромсала уголки квадратной отцовской фотографии, чтобы втиснуть ее в овальную рамку. Женский портрет выбрасывать не стала: в зазубрине, образовавшейся от нервного рывка ее руки, до сих пор просматривался кусочек белого платья. Завершив работу, она внимательно изучила флегматичное, немолодое папино лицо, добрые близорукие глаза, намечающийся второй подбородок, а потом, не найдя того, что искала, бережно поставила обрамленную фотографию к себе на тумбочку.