Когда голуби наглотались объедков и поковыляли дальше, он запрокинул голову и надолго замер, вглядываясь в летящее мимо него серое, плоское небо, которое неустанно разворачивало быстро набухающие от ветра могучие паруса облаков и держало путь неведомо куда — наверное, к другому небу, что поярче и поглубже, за тридевять земель, откуда не виден убогий сквер, застывший город, неподвижный день. В конце концов он пошевелился, будто стряхивая сон, расправил плечи, нащупал под скамьей осколок бутылочного стекла и принялся вырезать на стылом дереве свои инициалы, благо среди кривых сердечек, всякой похабщины и нерешаемых подростковых уравнений типа «О + В = любовь» оставался свободный пятачок.
— Вот так, — выговорил он вслух, закончив дело. — Послание человечеству, на вечную память.
Он поразмыслил, не приписать ли еще короткое матерное словцо, но от ледяного, острого стекла у него свело голые пальцы, да и пустого места не осталось. Швырнув зазубренный осколок в сугроб, он встал со скамьи и пошел болтаться по городу.
На одной из близлежащих улиц грузчики в толстых рукавицах кряхтя вытаскивали из фургона громоздкие ящики; он остановился и глазел до тех пор, пока его не шуганули. За углом находился кинотеатр; туда он и направился. У касс воняло мокрой кирзой и застарелым табаком — урны щетинились окурками. Без особого интереса он пробежал глазами афиши: репертуар не менялся с ноября, здесь крутили все тот же документальный фильм «Кузница справедливости» и какую-то эпическую драму — на афише была изображена неистово сверкающая глазами троица полуобнаженных рабов, которые втаптывали в мраморную пыль изнеженного негодяя в расшитой драгоценными каменьями тоге. Ни один из этих фильмов Александр не смотрел: денег не было. Только он принялся изучать — во всех соблазнительных подробностях — низвергнутую статую на пылающем заднем плане афиши, как двери зрительного зала со стоном распахнулись и оттуда тонкой струйкой потекла утренняя публика. Он с надеждой вглядывался в чужие лица: если подгадать, когда человек, еще не успев сделать равнодушную мину, застегнуться на все пуговицы и усвистать по своим делам, сощурится от неяркого зимнего света после киношной темноты, можно увидеть его лицо как оно есть, вскрытое, будто спелый плод, а в глазах, увлажненных и неспокойных, распознать горе, тоску или мечту. Когда выпадала такая удача, ему ненадолго становилось легче на душе — не так одиноко. Впрочем, на этот раз выходящие из дверей женщины — не то шестеро, не то семеро — выражали своим видом только усталость. Одна тянула за руку упирающегося мальчонку, другая зевнула, помедлила и пронзила Александра недобрым взглядом.
— Чего уставился? — прикрикнула она.
Александр отправился дальше.
Через дорогу было еще одно заманчивое место, зоомагазин, но и тут не повезло: у входа висела суровая и неопределенная табличка: «Закрыто на переучет». Прижавшись носом к заиндевелой витрине, он попробовал в потемках разглядеть огромный запыленный аквариум, где, как ему было известно, плавали сонные рыбы с бессмысленными глазами, упорно пробивавшиеся сквозь слегка подсвеченную воду, будто сквозь застывший студень; но нет, с таким же успехом можно было заглядывать в пустую бутыль темного стекла. На всякий случай он пнул дверь ногой, потом направился в переулок, чтобы срезать угол, миновал проходной двор и оказался возле уличного киоска. Ему и раньше случалось тут бывать; киоск никогда не работал, но к нему вечно стояла очередь. Очередей он не выносил, а потому решительно прибавил ходу, раздумывая, не наведаться ли до темноты еще в одно место, самое любимое, на другом конце города — оно дышало, билось, вздымалось, это заветное место, которое он поклялся никому не выдавать, — но тут кто-то позвал его по имени. Имя, правда, было расхожее, поэтому он сделал еще пару решительных шагов — и вновь услышал, как его окликнули. Подняв глаза, он увидел пожилую женщину в застегнутом не на ту пуговицу пальто, круглолицую, с неумело подведенными бровями: она махала ему из гущи очереди.
Он не сразу признал в ней свою мать.