— Не за что, — ответила она. — Спокойной ночи. До завтра.
Она провожала эту женщину взглядом, пока та не превратилась в размытое пятно, плывущее от фонаря к фонарю сквозь темноту и сырость. Потом Анна медленно развернулась и пошла домой, смутно чувствуя, что стала другой, очистилась, что ли; и это большое, светлое чувство все еще ее переполняло, когда на следующий день она заняла свое место в очереди, и через день, и в день празднования славной годовщины, отмеченной натужными вздохами духовых и гнетущими ударами цимбал на главных улицах, очень далеких от их сосредоточенной, выжидающей улочки, где в одном конце был киоск, а в другом заброшенная церковь. Люди в очереди притихли, устали, исподтишка поглядывали на безликий патруль, вышагивающий по тротуарам; и в то же время Анна ощущала, что с приходом осени, с наступлением темноты произошло едва заметное сближение, как будто это коммунальное, все более опасное ожидание обнажило их души, сделало их чувства прозрачными, наложило на каждого из них невидимый знак секретного братства — знак разделенного времени, разделенных упований; а потому каждый мог порой повернуться к соседу и, не подбирая слова, не таясь, поговорить, как говорят лишь в собственной семье, а может, даже и не там, а только здесь, где их связывали узы страха, и надежды, и доверия под свинцовыми, грозовыми небесами.
На последней неделе месяца небо наконец перелилось через край и обрушило на землю снег. Когда Анна беседовала с Виктором Петровичем, Сонечкиным свекром, который сменил Сонечку в очереди, — та приболела, и утром Анна принесла ей бульон, — к ним подошел пожилой человек и вгляделся Анне в лицо.
— Женщина с прекрасными глазами, все точно, как в аптеке, — объявил он с улыбкой и протянул ей конверт. — Надеюсь, тут ничего срочного, у моей дочки память девичья.
Машинально взяв конверт, Анна повертела его неловкими пальцами в перчатках.
— Как вы сказали? — переспросила она.
— Мою дочку месяц с лишним назад попросили передать это вам, а она забыла. И как вас зовут — тоже не запомнила. Вы уж извините.
— А от кого это?
— От человека из утренней смены. Дочка говорит, лет пятидесяти, в серой куртке. Пару раз с тубой приходил.
— Ой, — воскликнула Анна, — вот спасибо.
Сорвав перчатку, она торопливо высвободила из конверта листок бумаги — действительно, это был почерк Сергея. Она прочла раз, другой, третий, пока буквы не начали сползать, натыкаясь одна на другую, оплывая под снегом, повалившим еще сильнее, а крупные белые снежинки стали мягко стирать целые слова у нее на глазах — или, быть может, виной тому были не снежинки, а внезапное колыхание всего города сквозь влагу на ее ресницах. Сложив листок, она спрятала его под пальто и прижала сверху пальцами, словно считала удары сердца, и принялась ждать — ждать, когда закончатся эти часы, длиннее которых еще не бывало. В конце концов Саша пришел ее сменить; на ходу она с благодарностью сжала ему руку. Едва завернув за угол, она припустилась бежать; новые сапожки скользили по тротуару, сиявшему чудесной, чистой белизной в мягкой предзимней темноте, и в голове радостно вились его слова, всего две строчки, описывая круг за кругом, круг за кругом — его извинение, которое он, как ей теперь стало ясно, постыдился произнести вслух: «Я собирался оставить билет для себя, но теперь предпочту отдать его тебе; больше всего на свете мне хочется сделать тебя счастливой. Я собирался оставить билет для себя, но теперь предпочту отдать его тебе; больше всего на свете мне хочется сделать тебя счастливой. Я собирался оставить билет для себя, но теперь предпочту отдать его тебе…»
И пока Анна летела домой, а слова летели в ее душе, она чувствовала, как целые пласты скрытых недоразумений, затаенных обид, неразделенных печалей сметаются в никуда, и весь мир открывается ей навстречу с многогранной, блистающей ясностью, будто кто-то снял с него ставни, чтобы она наконец — и впервые — увидела сутулого старика в лохматой ушанке, которого тащил на поводке огромный пес, и две шепчущие тени, целующиеся у забора, и туманные шары фонарей, парящие у нее над головой, и снег — белый, искристый, удивительный снег, опускающийся на город, словно пушистые ресницы, нежно смыкающиеся в знак согласия — снег, кружащий над городом, над миром, кружащий у нее в сердце, отчего она делалась бескрайней, чистой, сияющей — наконец-то свободной, наконец-то готовой жить.