Обретенное время - страница 31
«Дорогой друг, — писал мне Робер, — я согласен, что такие выражения, как “они не пройдут” или “мы их сделаем” неприятны, они давно уже набили оскомину, как “пуалю” и прочее; вероятно, эпоса такими словами не напишешь: они ничем не лучше грамматических ошибок и дурного вкуса; в них есть что-то противоречивое и дурное, и аффектация, и вульгарная претензия; мы вольны презирать их в той же мере, что и людей, которым кажется более остроумным говорить “коко”, а не “кокаин”. Но если бы ты их видел — особенно простолюдинов, рабочих, лавочников, и не подозревающих, какие они герои, — наверное, они так и закончили бы дни дома, об этом не помышляя, — если бы ты видел, как они бегут под пулями, чтобы спасти товарища, выносят раненного командира или, умирая от тяжких ранений, улыбаются за секунду до смерти, потому что врач им сказал, что траншею у немцев отбили; — уверяю тебя, друг мой, здесь можно лучше понять французов и представить те далекие исторические эпохи, которые казались нам в школьные годы несколько необычными.
Этот эпос настолько прекрасен, что ты пришел бы к выводу, как и я, что не в словах дело. Роден и Майоль теперь могут создать шедевр из страшной и неузнаваемой материи. Когда я прикоснулся к этому величию, я перестал вкладывать в “пуалю” тот же смысл, что и поначалу, я ничего забавного здесь не вижу, никакой отсылки, — как, например, в слове “шуаны”. И я думаю, что словом “пуалю” уже могут воспользоваться большие поэты, как словами “потоп”, “Христос” или “варвары”, исполненными величия задолго до того, как их употребили Гюго, Виньи и другие.
Я сказал, что здесь лучше всех — люди из народа, рабочие; однако здесь все герои. Бедняга Вогубер-младший, сын посла, получил семь ранений, и только восьмое было смертельным; если он возвращался из операции невредимым, то словно бы оправдывался, что он жив не по своей вине. Он был прекрасным человеком. Мы с ним крепко сдружились. Несчастным родителям позволили приехать на похороны с тем условием, что они не наденут траура и, из-за бомбежки, ограничат прощание пятью минутами. Мать — с этой коровой, кажется, ты знаком, — может быть и страдала, но по ней нельзя было этого заметить. Но бедный отец был в ужасном горе. Я уже стал совершенно бесчувственен, я уже привык видеть, как голову товарища, только что беседовавшего со мной, внезапно разрезает мина, а то и вовсе отрывает от туловища, однако я тоже не смог сдержаться, увидав отчаяние бедного Вогубера — он был совершенно разбит. Генерал напрасно ему повторял, что его сын погиб за Францию смертью героя, — это только удвоило рыдания бедняги, он не мог оторваться от тела сына. Потом — это к тому, что пора привыкнуть к “они не пройдут”, — все эти люди, как мой бедный камердинер, как Вогубер, остановили немцев. Ты, наверное, думаешь, что мы не сильно продвигаемся вперед, но не следует спешить с выводами — в душе армия уже чувствует свою победу. Так умирающий чувствует, что всё кончено. Теперь мы точно знаем, что победим, и это нужно нам для того, чтобы продиктовать справедливый мир; я не хочу сказать, что справедливый только для нас, — подлинно справедливый: справедливый для французов, справедливый для немцев».
Разумеется, умонастроения Робера из-за «нашествия» серьезных изменений не претерпели. Подобно недалеким героям и, на побывке, банальным поэтам, которые, говоря о войне, следуют не уровню событий, ничего в них не изменивших, но правилам своей банальной эстетики, и твердят, как десятком лет ранее, об «окровавленной заре», о «полете трепетном победы» и т. п., — так и Сен-Лу, что был умней и артистичней, остался верен себе, и со вкусом описывал пейзажи, увиденные им при «закреплении» на опушке болотистого леса, словно бы он любовался ими во время охоты на уток. Чтобы я лучше мог представить контраст света и сумрака, когда «рассвет был исполнен очарования», он припоминал наши любимые картины и не боялся сослаться на страницу Ромена Роллана и даже Ницше — с вольностью фронтовика, который, в отличие от тыловиков, лишен страха перед немецким именем, и даже с той долей кокетства в цитации врага, которую, например, когда-то обнаружил полковник дю Пати де Клам, выступая свидетелем по делу Золя и мимоходом продекламировав при Пьере Кийаре, яром дрейфусарском поэте, хотя он с ним не был знаком, стихи из символистской драмы последнего — «Безрукой девушки». Если Сен-Лу писал о мелодии Шумана, то он упоминал лишь ее немецкое название, и он без обиняков говорил, что на заре, когда он услышал на этой опушке птичий щебет, он испытал опьянение, «словно бы ему пела птица из этого возвышенного