– Душа моя, – сказали Комар и Меламид хором, – кому в Америке интересен Сталин?
2
«2 Х 2», – так называлось интервью, которое мы с Вайлем взяли у Комара и Меламида, когда они перебрались в Америку из Израиля. Там они приняли на себя ответственность за землетрясение, разрушившее палестинскую деревню. В Нью-Йорке Комар и Меламид привлекли к себе внимание тем, что сумели превратить политический протест в лирическое излияние.
– В каждом человеке есть килограмм дерьма, – объясняли они свою интерпретацию соцарта, – и как бы нам это ни казалось противно, оно – часть нас. Наши картины честно делают его видимым и по-своему нарядным.
На добротных и тщательных холстах Комара и Меламида искрились аляповатыми красками патологические воспоминания из пионерского детства. На их картинах страна напоминала ту, что Волька показывал Старику Хоттабычу. Если Кремль был списан с фантиков, то «Сталин в окружении муз» мог бы украшать учебник с соцартовским названием «История СССР с древнейших времен». Соединив лирику с пафосом, художники создали монументальный портрет отечества, который живо напоминал панно «Дружба народов» из мясного павильона рижского колхозного рынка. Но поскольку американцы его не посещали, соцарт казался им в новинку. Более того, он пришелся ко двору: Холодная война вступила в решающую – идиотскую – стадию.
– Правда ли, – спрашивала меня соседка фрау Шпигель, сбежавшая от нацистов из Вены в Нью-Йорк и с тех пор следившая за международными новостями, – что ваши русские сбили пассажирский авиалайнер, устроили Чернобыль и объявили миру мир?
– Эти русские, – защищался я, – вряд ли считают меня своим.
Другие американцы находили отдушину в соцарте. Преувеличивая, как Швейк, лояльность к советской версии истории, соцарт орудовал не карикатурой, а гиперболой, причем, столь величественной, что однажды она заполнила четырехэтажный дом.
Это случилось на вернисаже Комара и Меламида, ради которого галерея превратила манхэттенский особняк в провинциальную избу-читальню. Стены украшали кумачовые лозунги Маркса и Энгельса, подписанные Комаром и Меламидом. В сортире лежала газета на кириллице, персонал сновал в буденовках, водку пили из алюминиевых кружек и первый же пьяный загромоздил собой узкую лестницу, мешая свободному брожению искусствоведов. Хэппенинг удался, и вскоре Комар и Меламид распространили свой метод на Америку, изобразив президента Рейгана в виде кентавра со звездно-полосатым знаменем в копыте.
Когда выяснилось, что путь к успеху лежит в утрированном конформизме, а не в отказе от него, другие художники тоже стали писать вождей. Удрученные конкуренцией, Комар и Меламид переворачивали картины лицом к стенке, когда в студию приходили гости.
Постепенно черта между поэзией и правдой стиралась, и все труднее становилось отличить пародию от идиллии. Первым это заметил Эрнст Неизвестный, с которым мы встретились на очередном вернисаже. Гуляя среди девушек с веслом, он смотрел на них с нарастающим удивлением.
– Все это, – признался он, – напоминает мою дипломную работу «Фигура шахтера».
– Искусство возвращается восвояси? – предположил я, но Неизвестный пожал плечами молча, что было для него крайне нехарактерно.
В первую встречу он ошеломил меня напором философского красноречия: два лика Хрущева, черное солнце Достоевского, «красненькие» из Политбюро, битва богов и титанов. Лавина грандиозных концепций, клубки замысловатых метафор, зов пьянящих пророчеств лились без перерыва и продыха. Примерно так я представлял себе Ренессанс. Неизвестный – тоже, ибо не скрывал амбиций, главная из которых заключалась в том, чтобы избавить свое искусство от банального «человека в штанах». Впрочем, сломив собеседника своей непомерной личностью, Эрнст становился доступным и обаятельным. Несмотря на то, что завистники обвиняли Неизвестного в гигантомании, в юности у него был трогательный роман с цирковой лилипуткой.
– У лилипутов, – заметил Бахчанян, – свои маленькие слабости.
Студия Неизвестного располагалась в сердце Сохо, и он радушно принимал всех, кто заходил. Пользуясь этим, мы с Вайлем забрели к нему зимним вечером. Впустив нас в мастерскую, Эрнст попросил подождать, пока он выскочит за угол по неотложному делу. Захлопнув двери, Неизвестный механически выключил свет, и мы оказались запертыми наедине с его скульптурами. Света от уличного фонаря хватало лишь на то, чтобы каменные монстры отбрасывали кошмарные тени. Неизвестный именовал свои работы, как пишут в песенниках, «раздумчиво»: «Ожидание», «Терпение», «Одиночество». Но не знавшие этого могучие скульптуры с обломками ног и рук сгрудились вокруг нас, как персонажи «Вия», и, находясь посреди Манхэттена, мы не могли рассчитывать на петуха, разогнавшего бы криком нечисть. К тому же, зимой светает поздно. Окоченев от ужаса, мы боялись пошевелиться. Как это часто бывает, нас выручила водка. Ползком и на ощупь мы пробрались на кухню и открыли холодильник. При свете его одинокой лампочки мы нашли бутылку «Камчатки», возле которой Эрнст и нашел нас изрядно осмелевшими.