Люблю дорожные беседы. Сколько раз, бывало, вот так случайно встретишь человека и столько интересного узнаешь, что не хватает блокнота все записать.
За сорок лет моих путешествий по Дальнему Востоку скопилось у меня не меньше сотни путевых блокнотов - с самого первого, самодельного, который сшил суровой ниткой из обрезков газетной бумаги (летом тридцать третьего, помнится, настоящей фабричной записной книжки негде было достать), и до теперешнего, сувенирного, в кожаном переплете с тиснением, купленного в воздушном лайнере ИЛ-62 и тоже от корки до корки уже исписанного.
Сто блокнотов, и в каждом людские судьбы, а во всех вместе - и моя собственная, как она сложилась у меня, со всеми радостями и печалями, счастливыми встречами и горькими потерями, и, случись чудо - начни я свою жизнь заново, не искал бы судьбы полегче. Может быть, только почаще оглядывался бы в пути, обошел бы кое-где стороной, но что поделаешь, если спешил побольше увидеть, узнать, впитать в себя, - ведь вокруг всего так много.
Сто блокнотов, вместивших в себя множество дорог, и, как вспоминаю сейчас, порой неведомых, почти таинственных вначале, но пленительно сладостных в конце, когда сходишь на берег и, качаясь от усталости, вваливаешься в чей-нибудь дом, где хоть и не ждали, но всегда были рады тебе.
Мне кажется иногда, что страсть к путешествиям зародилась у меня с детства, когда везли меня, шестилетнего, на дилижансе из Городца в Рогачев поступать в младший приготовительный класс гимназии.
Почти всю дорогу сидел я на козлах с хозяином дилижанса дядькой Харитоном, широкогрудым флегматичным мужиком с кудлатой рыжей бородой, закрывавшей все лицо. Тыча кнутовищем в разные стороны, он обращал мое внимание то на изумительной красоты темное гречишное поле, то на белую как снег березовую рощу, то на одинокую гору, где около гнезда царственно стоял на высокой тонкой ноге аист, то, наконец, на розовую от закатного солнца реку, возбуждая во мне любовь к родной природе. Однажды, передавая мне ременные вожжи, он в шутку ли, всерьез ли - я так и не понял - сказал:
- Что тебе, хлопец, гимназия, ездил бы со мной на дылыжансе, свет бы побачил, да и грошики б зароблял...
Мама, услышав это, испугалась, потребовала, чтобы я немедленно убрался с козел и лез в фургон, а когда я не послушался, начала меня пугать цыганами, чей табор, говорили, скоро встретим в турских лесах. Леса эти - густые, темные, с множеством оврагов и песчаных дюн - имели дурную славу.
Кто-то и теперь сказал, что там прячутся разбойники, и из фургона стали высовываться пассажиры с расширенными от страха глазами. Но турских лесов никак не миновать, другой проезжей дороги не было.
- Ну зачем же, пани, хлопчика пугать? - недовольно говорил Харитон. Сколько ни езжу тут, ни одного разбойника не встречал. - И, почесав в бороде, добавил: - Цыгане, верно, есть, так они мне знакомые будут.
Вскоре мы действительно встретили на опушке леса большой цыганский табор, он состоял из семи кибиток, и людей было в них порядочно, особенно детей мал мала меньше.
Цыгане только что прибыли сюда и располагались на ночлег вытаскивали из кибиток и кидали прямо на траву перины, подушки, из которых тучей поднимался пух и носился в вечернем воздухе. Но самое для меня удивительное, что не только цыгане, но и цыганки хорошо знали Харитона и приветливо улыбались ему.
- Здорово, Харитон, - обратился к нашему дядьке старый, с широкой седоватой бородой и с медной серьгой в ухе, цыган. - Фарта есть?
- Спасибочки, Гордей, помалу!
- Ну, давай тебе господь бог!
- И вам пусть дает! - взаимно пожелал Харитон.
Гордей принялся помогать Харитону выпрягать лошадей и, отведя каждую в сторону, мимоходом заглядывал ей в зубы, потом наматывал на руку хвост и дергал изо всех сил так, что лошадь вздрагивала всем крупом, после чего пускал ее пастись.
- Мены не буде, Харитон?
- Раненько еще, недавно куповал.
Узнав, что Харитон, на ночь глядя, дальше не поедет, что придется ночевать с цыганами, пассажиры дилижанса встревожились, но ничего не могли поделать.
А я был рад, что остановились тут на ночлег, и уже успел найти среди цыганят дружков, хотя обращались они ко мне с непривычной уважительностью: "панычек". Мама, понятно, была от этого вне себя, но забрать меня постеснялась. Позднее, когда стемнело, она увела меня и уложила спать.