Латчинов задумался, потом продолжал: – После неудачных родов моей жены я поехал путешествовать. И тут первый раз я пошел к тем созданиям, которые носят название «chattes».[4] Но оказалось, что они мне еще противнее женщин. Я хотел любить Ганимеда, Антиноя, а видел перед собой какие-то карикатуры на женщин, тех женщин, от которых я бежал. Меня возмущала эта имитация, эти женские платья, парики, когда я искал именно божественного юношу! И кроме того, я вовсе не хотел того, что эти создания мне предлагали. Я хотел преклоняться перед красотой тела, перед гордым лицом молодого полубога. Я хотел расточать до самозабвения ласки моему кумиру и ждать от него только поцелуя и ласки. Я хотел дружбы, более сладкой, чем любовь, и поэзии в этом моем поклонении… А эти изуродованные создания, эти размалеванные куклы предлагали мне то, чем они торговали. Они не понимали культа древних, они знали грубый обычай Востока, вызванный недостатком в женщинах. Я бежал от них с еще большим отвращением, чем от их товарок по ремеслу. Тут я встретил одного американца Джони. Он был тоже один из этих несчастных имитаторов, но похитрее их. Он понял, чего я хотел, и обманул меня или, скорее, я сам себя обманывал. Это было жадное, капризное, несносное существо, но я его любил два года. Он скучал со мной. Не мог же он вечно притворяться, что ему нравится замкнутая жизнь с книгами, музыкой… Я в своей наивности хотел сделать его моим товарищем, другом. А ему хотелось поиграть в карты, напиться, он даже мне не раз говорил, что такая любовь, как моя, слишком платоническая, что ему нравится совсем другое. Он оставался со мной только ради денег, и крупных денег, в которых я ему не отказывал. Наконец, барон Z. сманил его и увез от меня. Глупо, я сам сознаю, что это было глупо, но я не мог много лет этого забыть и, встретив Z., я вызвал его на дуэль, придравшись к нему во время карточной игры. После побега Джони я обратился к докторам и наконец к гипнотизеру. Не знаю, он ли или я сам себя загипнотизировал, но долго я жил спокойно, со своими книгами, музыкой, картинами, путешествуя почти все время, и вдруг… У вас в мастерской я увидел Старка, и началась мука, мука хуже прежнего… Стена, безнадежность. Тата, Тата! Это был ужас, скорбь, мрак! И счастье в то же время. Счастье, мое бедное счастье состояло в том, что я видел его около себя и знал, что я его лучший и единственный друг. Вы покинули его, и он был одинок, грустен. Вы знаете его детскую ласковость? И я крал пожатие руки, ласковое слово, улыбку. Иногда я приходил к нему в комнату, когда он ложился спать. Я садился около его постели, и мы вели дружеские, долгие беседы. Я нарочно начинал ему говорить о вас, чтобы видеть страсть в этих чудных глазах. Я иногда имел жестокость доводить его до отчаяния, чтобы получить право гладить его руку, поцеловать его в лоб, обнять его, когда он рыдал на моем плече… О, как я мучился совестью на другой день, видя его расстроенное лицо. Во время его болезни, несмотря на страшные опасения за его жизнь, я был счастлив, и только тогда я был счастлив. Он без сознания целые ночи лежал на моих руках. Я целовал его, сколько хотел. Целыми часами я любовался им, а кругом была ночь… тишина… Тата! Единственный друг мой, милый мой товарищ! Простите, я увлекся и говорю лишнее, но вы знаете, что скоро всему конец – и моей безграничной любви к нему, и моей жизни.
Латчинов закрыл глаза и замолчал, а я, взволнованная, охваченная мучительной жалостью, тихо гладила его бледные, тонкие руки.
Я стою на террасе дачи в Нельи и с нетерпением жду, когда в конце аллеи покажется высокая стройная фигура юноши в мундире политехнической школы. Я волнуюсь и горю нетерпением. Я жду своего сына.
Сегодня тринадцатая годовщина со дня смерти Лат-чинова, и я сегодня невольно весь день вспоминала о нем. Да разве только сегодня! Сколько воды утекло за эти тринадцать лет! Я могу не лгать теперь.
Илья умер. Он умер на моих руках, покойный и счастливый моей любовью и преданностью. Для меня грустное утешение думать, что не болезнь сердца свела его в могилу, а рак, наследственный в их семье.