– И вовсе его Даниил во рву львином – не Даниил во рву, а едва-едва Данила в канаве.
Когда мы опять переходим в мастерскую, Латчинов долго стоит перед картиной и говорит:
– Татьяна Александровна, во сколько вы цените вашу картину? Назначьте цену, я куплю.
– Право, я об этом не думала еще, ведь картина не кончена, а вдруг неудача.
– Неужели? Быть не может, это видно. Если я осмелюсь посоветовать, то я бы изменил намеченную вами фигуру этого толстого сатира на первом плане, в углу. Его фигура слишком покойна.
– Он осовел от вина, ведь оно действует на всех разно.
– Но вы здесь сделали ошибку. Вы взяли момент, когда всеми сразу овладело безумие. Это видно по позе Диониса, его проклятие едва замерло на его устах!
– Что я говорил! – восклицает Васенька. – Мне этот дядя давно не нравился, и все я не мог понять, чего он мне портит впечатление! Мамаша, поставьте его на четвереньки, и пусть он орет! Орет глупо, радостно, а те две вакханки пусть бьют его тирсами и ногами, сами пьяные – одна хохочет, другая освирепела!
– Да, вы правы, – соглашаюсь я.
Прощаясь со мной, Латчинов напоминает мне, что, если я соберусь продавать картину, то он покупает ее заранее дороже всякого покупщика.
– Как он вам понравился? – спрашиваю я Васеньку, когда Латчинов ушел.
– А мне что, пусть его живет. Я его лик давно знаю, он тут много лет между художественной братии околачивается.
– Перестань ты, Эдди, дуться, – прошу я. Старк сидит, читает газету и молчит.
– Скажешь ли ты, на что ты обиделся? Неужели за то, что тебя приняли за натурщика? Или ты меня ревнуешь к Латчинову?
– Слушай, Тата, – говорит он резко, – я только удивляюсь, как ты, такая чуткая, не понимаешь, что обидела меня?
– Да чем?
– Вообрази, что я был бы художник, и ты, из любви ко мне, согласилась исполнить мой каприз и позировать мне. Вдруг является посторонний мужчина…
– Да ведь ты-то не женщина, Эдди!
– Ах, не придирайся к словам! Не в этом дело! Пришла бы моя знакомая дама, тебе лично неизвестная, и стали бы мы с ней разбирать тебя по статьям, как породистую лошадь. Приятно бы тебе это было?
– Прости, Эдди, я была рассеянна, но ведь я сейчас же поправила свою ошибку и извинилась.
– Что же мне в том, что ты извинилась? Говорила ли ты или он, мне было неприятно, обидно.
– Обидно от нашего восхищения?
– Восхищения! А отчего ты не говорила с гордостью: он меня любит, он добр, он мне предан, он готов отдать жизнь за меня… Нет, это тебя не восхищает, ты больше ценишь мои колени, чем всю мою душу!
– Проще бы было все это высказать, Эдди, чем дуться целый день. Ну, бросим это. Право, мне вчера так нездоровилось, что я хотела пойти к доктору.
– Да, Тата, да, – говорит он поспешно, – поди к доктору.
– Схожу как-нибудь, сегодня мне лучше. Это, верно, лихорадка. Я приму хины.
– Нет, нет, Таточка, не принимай, пожалуйста, ничего; сходи лучше к доктору. Сходишь завтра?
– Чего ты так волнуешься?
– Ну сходи, сходи для меня.
– Хорошо, хорошо.
Бедный Сидоренко! В С. ему мешала Женя, здесь – все. Я никогда не бываю одна, но он упорно ищет объяснения. Неужели он не замечает ничего?
А в самом деле, надо спросить Эдди, почему он, никогда не умеющий скрыть наших отношений при посторонних, всегда держится со мной при Сидоренко тона почтительной дружбы.
Вот и сейчас.
– Ах, как вы удачно пришли. Мы собираемся смотреть новую церковь при Casa Santa Cecilia. Хотите идти с нами, Виктор Петрович?
– Я, Татьяна Александровна, только и делаю, что осматриваю достопримечательности Рима в ожидании разъяснения по своему делу, – говорит Сидоренко.
Я чувствую опасное вступление и всю прогулку не выпускаю руки Васеньки.
Мы возвращаемся уже вечером. Проходя мимо своей квартиры, Старк весело говорит:
– У меня есть бутылка шампанского. Зайдем ко мне распить ее.
Мне бы не хотелось сегодня оставаться у Старка. Я устала, хочу спать, я не в состоянии говорить нежности, и выйдет опять сцена, пойдут упреки… Неужели моя страсть слабеет? Нет, глупости, я просто больна.
Мы входим в дом.
Старк и Васенька идут о чем-то хлопотать, и я остаюсь одна с Сидоренко.
– Татьяна Александровна, – начинает он, – вы помните, еще в С.