– Не могу, мамаша. Вы видите, я учился, старался, знаю, как написать, всякую ошибку вижу, а у самого ну ничегошеньки не выходит.
Васенька – один из тех русских художников, которые как-то застревают в Риме. В молодости надежды и любовь к какой-то натурщице, а потом безалаберность и привычка. Я было думала увезти его в Россию, но сообразила, что он там умрет с голоду. Васенька никогда не примет денежной помощи. Деньгами его обидишь, но натурой он принимает: позволяет себя кормить и одевать. Раз даже, когда ветер сдул в Тибр его шляпу, он явился ко мне и объявил:
– Мамаша, я доставлю вам удовольствие: купите мне какую-нибудь покрышку.
Но помощь натурой он принимает только от тех, кого любит. А таких мало. От безразличного для него человека он ничего не примет, а ему, кажется, безразличны все, за очень малым исключением. Тем более не примет он помощи от ненавистного ему человека, а ненавидит он так же сильно, как и любит. Его любовь и его ненависть совершенно беспричинны.
Иногда мне приходилось его действительно ругательски ругать за невежливость и даже придирчивость к людям, которые встречались с ним у меня в мастерской. Из-за него мне пришлось разойтись с одной хорошей знакомой, почти приятельницей. В другой раз он наговорил дерзостей одному петербургскому генералу, навестившему меня в Риме. Я еще не удивилась, когда Васенька придрался к генералу: тот был важен, напускал на себя вид знатока, но моя знакомая была милая, приветливая женщина, без всяких претензий.
– Что вам в ней не понравилось, Васенька?
– Просто не понравилась!
– Ведь это еще не резон говорить человеку неприятные вещи.
– А зачем у нее везде бантики на платье?
– Да вам эти бантики мешали, что ли?
– Ну да. Мешали. Вот и все.
– Ведь вы, чучело гороховое, так всех моих знакомых от меня выживете.
– А разве это худо?
– Для меня очень неприятно.
– Да ведь они шляются и мешают вам.
– Это уж мое дело. И я вас убедительно прошу никого не трогать, Василий Казимирович.
Он сосредоточенно принялся за работу, ворча:
– Насадила везде бантов… и разговаривает! Подумаешь! Будто настоящий человек!
Меня разбирали смех и злость.
Мамашей он стал называть меня года три назад, когда я его после тяжкой болезни взяла к себе из больницы. Он был так слаб, что пришлось его кормить с ложечки, как ребенка.
Мать его была русская, отец поляк, но он уверяет, что предки его были немцы, и он своей безалаберностью мстит им, так как ненавидит немцев..
– Мои бюргеры в гробах переворачиваются, изводятся, что у них такой потомок. Жаль, я вот пить не могу, а то бы я им назло еще пьяницей сделался!
Сегодня у нас вышла очень неприятная сцена.
Мы возвращались с прогулки. Навстречу нам попалась пара: красивая рыжая девушка в яркой косынке, с корзиной на руке и с ней красавец-берсальер. Эта пара была удивительно эффектна. Девушка с пылающими щеками, слегка согнувшись и уперев в бок свою корзину, слушала, улыбаясь и опустив глаза, что говорил ей ее живописный кавалер. Он покручивал усы и слегка наклонялся к ней.
Это быль банальный жанр, но оба так цвели здоровьем, весельем и молодостью, что я совсем загляделась на них и, обернувшись, провожала их глазами.
Вдруг Старк дергает меня за руку и сквозь зубы говорит:
– Не смей так смотреть!
Я открываю рот от изумления:
– Да что с тобой?
– Ничего, я только не хочу, чтобы ты так смотрела.
– Значит, я не могу посмотреть на понравившееся мне лицо?
Он молчит. Я хочу рассердиться, но на лице его столько боли, что мне делается его жаль.
– Странный ты человек. Что это такое? Мимо меня проходит красивая женщина и…
– Ты не на нее смотрела…
– И на нее, и на него.
– Нет, – упрямится он.
– Что – нет?
– Ты на него взглянула не так, как ты смотришь на всех.
– Это уж из рук вон! – вспыхиваю я. – Только подумай, что ты говоришь, тебе самому станет стыдно.
Он молчит.
Я решительно поворачиваю домой.
– Тата, пожалуйста, не сердись, но я давно этим мучаюсь.
– Чем? – удивляюсь я.
– Тем, как ты иногда смотришь на мужчин.
– Я?!
– Тата, помнишь, когда там, в С., я бросился к тебе, мы еще шли по тропинке, и сказал, что я тебя люблю?
– Конечно, помню.