— Сперва женщинам, — раздается откуда-то из задних рядов мужской голос.
— И тем, у кого по пятеро, по шестеро ребят.
Постепенно руки начинают подниматься. То тут, то там. Все больше и больше. Ведь забастовка идет уже одиннадцатый день.
Брошенная буханка, описав дугу, падает прямо в подставленные руки. Анатоль становится на стул, ловит и передает дальше. Быстро, быстро, один за другим, точно какие-то золотистые снаряды, падают хлебы в темную изголодавшуюся толпу.
— Сюда, сюда! Вот этому, у него пятеро детей! Давайте же сюда! Четверо детей и баба болеет.
Истощенный, чернявый человек нерешительно берет в руки продолговатую буханку.
— Держите, держите еще одну.
— Как же это? Нет, не давайте, хватит одной.
— На шестерых детей? Берите, не разговаривайте!
Истощенный человек качает головой. Медленно, тяжело ступая, уходит.
— Как же так, две? — шепчет он про себя.
— Ну-ну, не будь дурочкой, чего стыдишься? Есть-то ведь у вас нечего? Ничего тут стыдного нет.
Худощавая девушка берет хлеб, подставляя платок. Глаза у нее так и смеются, глядя на гладкую золотистую корку. Она осторожно спускается по шаткой лесенке, как сокровище прижимая хлеб к груди.
— Мне не надо. На завтра дома еще что-нибудь найдется, дайте другим, вот этому.
— Я одинокий, обойдусь. Дайте тем, у кого дети.
В углу сцены молчаливо стоит сгорбленный, худой как скелет, каменщик.
— Хотите хлеба?
Бледные губы беззвучно шевелятся. Наконец, тихо, с явным усилием, он говорит:
— Мы уже третий день без хлеба.
— Дети есть?
— Шестеро.
— Сюда, сюда! Бросьте-ка сюда еще парочку!
И опять хлебы золотыми полукружиями падают далеко в зал.
— Ну и прицел у него!
— А еще бы! Мало он кирпич подавал! Только от этого у него «синички» на руках не сделаются.
— Как знать, кабы он восемь часов подряд швырял, может и сделались бы.
Но груда хлеба тает на глазах. Нечего опасаться, что от этого могут сделаться на руках «синички» — глубокие, болезненные трещины на мякоти пальцев, особенно быстро появляющиеся в ненастье, когда шершавый кирпич скользит в руках.
— А ты, такой-сякой, куда прешь? Никогда не работал, только и знал, что на тротуарах с девками толкаться, а за хлебом первый лезет!
Белокурый парень торопится нырнуть в толпу.
— Ишь его! На рабочий хлеб польстился!
Высокий, плечистый рабочий отрезает от полученной буханки тонкий ломтик. Медленно ест, тщательно пережевывая. Кончил. Озабоченно осматривает начатый хлеб. Отрезает еще раз — кусочек душистой корочки. Затем решительным жестом закрывает перочинный нож, берет буханку подмышку, прикрывает ее полой рваной, заплатанной куртки.
Зал постепенно пустеет. Рабочие выходят, держа в руках буханки. Некоторые прячут их за пазуху.
— Не так, не так! Держите на виду при выходе! — кричит кто-то из толпы. — Пусть эта сволочь видит, что у нас еще есть, что жрать, что в два счета взять нас голодом не удастся!
— Ну, вот еще, голодом! Лето ведь, морковь растет на огородах.
— Салат!
— Пескари в Висле… Э, брат?
Смеются. Зал уже почти пуст.
— Ну, а теперь говорите, кто голоден? Одна буханка осталась.
Спустя мгновение хлеб разрезан на тонкие ломтики. Их разбирают, медленно жуют.
— То-то будет дома радость, — говорит один. — Остатки черного, солдатского, ребятенки вчера съели.
Анатоль отирает пот со лба. Он смертельно устал с этим хлебом, с этим золотисто-коричневым, душистым хлебом, который золотой аркой летел в темную от нищеты и голода толпу.
А между тем работа еще не кончена. Народ придет и в послеобеденное время. Два раза в день выступает Анатоль. Два раза в день бросает он в темный зал багряное зарево слов. Два раза в день бросает в темный зал свое жаркое сердце.
А в промежутках — по постройкам. Где-то на краю города штрейкбрехер. Украдкой работает под прикрытием забора. Но его обнаруживают. Он является на собрание. Оправдывается. Да так тут и остается. Расследования, попреки — это все потом. Сейчас не время.
Пустые, онемевшие, стоят скелеты лесов. Слоем серой пыли покрывается раствор в глубоких ямах. Застывает известь в брошенных второпях ящиках. Жарятся на солнце, мокнут на дожде высокие горы кирпича.
Так и рвутся к работе утомленные долгим зимним отдыхом руки. Глаза так и тянет к высотам замерших в неподвижности этажей. Тишина в возвышающихся над широкими улицами огромных зданиях. Молчание в конурках по переулкам, где люди по двое, по трое посвистывали, штукатуря стены.