Возвращался я всегда поздно, когда хасиды уже справили в нашем доме третью трапезу[86], уже отмолились майрев и мой отец приготовился к гавдоле. Разгоряченный, возбужденный, распаленный после целого дня игр, прыжков, погонь, драк и сражений, я виновато прокрадывался в дом. Мне никогда не удавалось скрыть мои проделки, потому что от беготни щеки у меня горели огнем. Это было моей слабой стороной: любая шалость была предательски написана на лице. Отец хотел знать, где же это я, например, помолился минху. Ладно, майрев я еще успею сказать до полуночи, но минху так поздно молиться уже нельзя.
— Минху? — переспрашивал я и пробовал соврать, но у меня не получалось.
Мама хотела знать, где я ел третью трапезу.
Я дорого расплачивался за несколько часов счастья. Правда, не тумаками, отец редко поднимал на меня руку, но его выговоры были хуже тумаков. Не только папа и мама, но и чужие люди стыдили меня за то, что я вожусь с такими плохими мальчиками, позоря себя и свою семью.
— Прекрасно, просто прекрасно для раввинского сына, — упрекали они меня, — вот ведь сокровище растет, Шиеле Кутнер…
Отец разглядывал пылающие щеки, к которым приливала вся моя кровь, и никак не мог понять, откуда у него, потомка многих поколений раввинов, духовных писателей и праведников, такой отпрыск.
— Господи помилуй! У мальчика же нееврейское лицо, — говорил он обычно маме. — Погляди на него, Исава[87] этакого…
Немец возводит на евреев кровавый навет, за что его на глазах у всех порют рядом с баней
Пер. И. Булатовский
Как ручейки, мелкие и невзрачные в летнюю пору, почти пересохшие от жары, весной вдруг наполняются водой и превращаются в бурные реки, которые смывают мосты и затопляют деревни, так маленькое местечко Ленчин, долго дремавшее от скуки и монотонности жизни, вдруг всколыхнулось.
Первый скандал в местечке, насколько я помню, произошел из-за кровавого навета. Разумеется, случилось это, как нередко бывает, перед Пейсахом, ведь это самое время для таких вещей. Все произошло из-за миквы.
В один прекрасный день между Пуримом и Пейсахом хромой банщик со странным именем Эвер протапливал микву, потому что какой-то бабенке потребовалось совершить омовение. Неожиданно огонь вырвался из печки и миква начала гореть. Реб Эвер тут же принялся черпать ведром воду из миквы и потушил пожар, прежде чем тот успел распространиться. Поскольку банщик вычерпал слишком много воды из миквы, он долил ее из соседнего стоячего пруда, в котором «совершали омовение» утки. Когда мой отец назавтра узнал об этом, он запретил использовать микву, потому что в ней осталось недостаточно проточной воды, а долитая из пруда вода не была кошерной для омовений. Что стало с той бабенкой, которая совершила омовение в некошерной воде, я не знаю. Я был тогда еще слишком мал, чтобы знать о таких вещах. Но я точно знаю, что микву пришлось вычерпать полностью. Заодно перестелили пол на дне миквы. Что еще там происходило с этой миквой, мне неизвестно, но я знаю, что ее надо было откошеровать, а для этого требовалось, чтобы в микву вылили молоко[88]. Так как коровы в местечке в это время были по большей части стельные и молока не давали, пришлось купить у соседских крестьянок несколько ведер молока, чтобы откошеровать микву. Это очень удивило окрестных мужиков. Когда миква снова стала кошерной, ее подкрасили и замазали окна красной краской, чтобы крестьянские и еврейские мальчишки не подглядывали за тем, как женщины совершают омовение.
В это же время начали печь мацу у Хаскла-пекаря, а так как местные хасиды хотели использовать для пасхальной муки маим шелону[89], то есть воду, которую черпают только после захода солнца, они запрягли лошадь, поставили на телегу пасхальный бочонок, поехали на ближайшую речку и начерпали там воды. Святую воду доставили в местечко с большой помпой. Бочонок был завернут в пасхальные скатерти, а хасиды следовали за ним с превеликой радостью. Несколько мужиков с изумлением наблюдали за этой еврейской церемонией. Среди мужиков, затесавшихся в толпу евреев, были два брата-шваба по фамилии Шмидт, самые бедные из немецких колонистов, живших в наших местах. Между этими самыми братьями Шмидт всегда была острая конкуренция за место шабес-гоя. Каждому из них хотелось гасить свечи, топить печи и колоть дрова в обывательских домах. Однако старший Шмидт, великан с налитыми, будто каменными, ножищами, забирал себе все еврейские дома, а младшему не давал заработать ни гроша. Евреи охотнее пользовались услугами старшего Шмидта, потому что он говорил не на швабском диалекте, как другие немецкие колонисты, а на идише, причем не хуже евреев. К тому же он знал все еврейские обычаи и праздники и даже произносил