О мире, которого больше нет - страница 10

Шрифт
Интервал

стр.

Мама всегда сетовала на свое неумение уживаться с людьми. Она чувствовала себя всем чужой, одинокой. Кроме того, она знала, что этим вредит положению моего отца-раввина, ведь вместо того, чтоб завести подруг, как полагается раввинше, она наживала недоброжелательниц. И все-таки она не могла подружиться с людьми, чуждыми ей. Мама пробовала бороться с собой, но тщетно. Местечковые хозяйки, добродушные, простые, по-деревенски здоровые, не понимали, почему это раввинша не платит им дружбой за дружбу, и считали ее слишком гордой, высокомерной, какой она на самом деле не была ни в малейшей степени. Наоборот, она всегда была робкой. Никогда не заносилась, вечно была недовольна собой. Никогда ничем не хвасталась, никогда не выставляла свою ученость напоказ, более того — даже скрывала свои познания. От своего одиночества в захолустье мама страдала больше, чем от работы по дому, к которой не привыкла и на которую у нее не хватало сил. Одиночество было ей невыносимо, и поэтому она все глубже погружалась в книги. Мама изучила все книги, которые были в нашем доме, от нравоучительных до всевозможных толкований, а также мидраши, «Эйн-Янкев»[64] и даже книги по каббале. Как только у нее появлялось свободное время, она ложилась на кровать и читала. Время от времени на маму находило благочестивое настроение, и тогда она не выпускала из рук «Шевес мусер»[65]. Книга эта была старая, с пожелтевшими страницами, с пятнами от слез, которые мама выплакала над ней. В детстве я иногда заглядывал в эту книгу, в ту ее часть, которая была на ивре-тайч и располагалась под текстом на святом языке. Книга была полна историй о геенне, о том, как в ней поджаривают, сжигают, варят и укладывают на утыканные гвоздями кровати грешников, при жизни не соблюдавших все законы и не выполнявших все заповеди. Автор «Шевес мусер» чувствовал себя в геенне как дома, во всех ее закоулках, во всех ее пределах, будто он там родился и вырос. Его описания пыток и мучений, которым там подвергаются нечестивцы, были просто феерическими. Достаточно, чтобы женщина забыла прикрыть грудь перед мужчиной во время кормления ребенка, и в аду ее уже подвешивают за груди на раскаленных крючьях. Пропустил одну букву в молитве — поджаривайся на огне, который в тысячу тысяч раз горячее земного. Даже за грешные мысли подвешивают за язык и швыряют туда-сюда из одного конца ада в другой.

Моя мама часто читала вслух на святом языке обо всех этих ужасах, горько плакала и орошала страницы своими горючими слезами. Бывало, она так зачитывалась, что забывала приготовить еду для домашних. Я кровно ненавидел автора «Шевес мусер». Я его себе представлял злым, чернявым, с носом как у колдуньи, горбатым, уродливым, оборванным и грязным типом, который не переставая проклинает, поносит и преследует людей. Если встречу его, разорву в клочья, думал я. Больше всего я ненавидел его за то, что из-за него моя мама так часто плачет, а также за его рассказы об адских муках за пропущенные в молитвах буквы. Я много чего пропускал в молитвах, сколько получалось, столько и пропускал, и если за пропуск всего одной буквы полагается такое тяжкое наказание, то для меня, пропускавшего целые страницы, и геенны мало.

От злости я однажды взял чернила и перо моего отца, которым он писал свои толкования, нарисовал на титульном листе «Шевес мусер» комичного злого человечка и сказал маме, что это и есть Шевес-мусер. Мама была очень огорчена.

— Шевес-мусер[66] был праведником, — сказала она. — Сотри это немедленно, потому что писать в книгах — грех.

Все было грехом: сказать про Меера-меламеда, что он чокнутый, — грех; ловить мух в субботу — грех; бегать — грех, потому что еврейские мальчики так себя не ведут; спать без ермолки, даже в жаркую летнюю ночь, — грех; вставать коленями на скамью — грех; рисовать человечков — грех. Что ни сделаешь, все грех. Безделье тоже, разумеется, было грехом.

— Что ты все лодырничаешь? — стыдил меня отец каждый раз, когда видел, что я играю. — Человеку подобает не слоняться без дела, а хорошенько учиться.

«Человеком» был ребенок, который по десять часов в день просиживал в хедере, но и этого было мало. Даже если у него было несколько свободных часов, и те ему следовало посвятить изучению Торы. Тора лежала тяжким грузом на нашем доме. Тору все время учила моя мама. Тору все время учил отец. Целыми днями он сидел в своем бархатном, подбитом ватой шлафроке и читал или писал толкования. Свои толкования он писал на клочках бумаги, в тетрадках, но чаще всего — на полях книг. Повсюду были его мелкие, бисерные, раввинские буковки, которые складывались в изогнутые полукругом строчки. Работая над комментариями, отец выпивал море чая, при этом попыхивая трубкой, длинной трубкой с большой чашкой. Лишь когда трубка засорялась, он просил у мамы шпильку из ее светлого парика из козьей шерсти и прочищал длинный чубук.


стр.

Похожие книги