Мишка забеспокоился. Он подходил к цветкам, осматривал их, как доктор осматривает пациента, и тщетно пытался скрыть тревогу. В конце концов, не выдержал и спросил меня – не знаю ли я, отчего вянут его прекрасные цветы. Может, нужно сменить им воду?
Я знала, что одуванчики не стоят больше пары часов, и срок жизни его букетиков подходит к концу. Но мне не хотелось трагедий в свой день рождения. Поэтому я беззаботно ответила, что это обычное дело – они закрываются на ночь и завтра утром снова распустятся. Мой брат повеселел, хотя улыбался уже не так лучезарно, как раньше.
Прежде, чем уснуть, он трижды спросил – уверена ли я, что с одуванчиками все будет в порядке. Я уже хотела спать, мне осточертела возня вокруг его дурацких цветов, было заранее жалко глупого Мишку и стыдно за свое вранье, и я резко сказала, что да, все будет нормально, спи уже, отстань от меня!
Мишка притих и только некоторое время шмыгал носом, пока не уснул.
На следующее утро, проснувшись, он сразу бросился к цветам.
Одуванчики стояли, высоко подняв золотые головки, распушившиеся, как помпоны на детской шапке, и листья их зеленели буйно и радостно, а стебельки были прямыми, как стрелы.
– А я знал! – закричал Мишка, засмеялся и сразу убежал реветь в ванную – от облегчения.
И когда он вышел, мы хором признали, что это самые красивые цветы, которые когда-либо появлялись в нашей квартире, и что он самый лучший брат из всех возможных младших братьев, и что никто из нас никогда не забудет этого дня рождения.
С тех пор прошло много лет. Думаю, Мишка о нем все же забыл. Во-первых, он был маленький. Во-вторых, это не то воспоминание, которое будет долго храниться в мальчишеской голове.
В-третьих, это ведь не он, а я в тот день сразу после завтрака побежала к мусорным бакам и нашла там то, что и ожидала увидеть.
Выброшенные увядшие одуванчики.
Те самые, вчерашние. Взамен которых папа и мама рано утром, пока мы спали, нарвали в овраге свежих.
Эта история из меня никак не выветривается. Меня нужно, знаете, как ковер повесить на перекладину и лупить мухобойкой, пока шерстинки не взъерошатся.
Была зима девяносто первого или второго года. Перестройка, талоны, мама – учитель, папа – переводчик. Из профессии родителей следует, что еды у нас было мало.
По субботам в наш район приезжали две цистерны. Рано-рано утром останавливались на холме возле универсама. Это был единственный шанс запастись на неделю молоком. И люди выстраивались с бидонами в две длинных очереди. Количество молока в одни руки было ограничено, кажется, двухлитровым бидончиком. И молока, конечно, не хватало на всех желающих. То есть занимать очередь следовало как можно раньше.
У меня в субботу были уроки. Но мама с папой работали, и поэтому я пропускала школу. Мы с моим младшим братом Мишкой брали два бидончика и отправлялись за молоком.
Две очереди были видны издалека. Черные, почти неподвижные. Я их очень боялась. Они змеились по склону холма, разбивались у цистерн. За ними очередь превращалась в людей, в отдельных индивидуумов. Потому что у них было молоко. А те, у кого молока еще не было, слеплялись в комковатую массу из пуховиков и шуб. Стояли очень плотно, не знаю, почему. То ли грелись, то ли боялись, что кто-нибудь пролезет без очереди. Хотя на это мог пойти только самоубийца вроде Жан-Батиста Гренуя. Разорвали бы на месте, забили бидонами.
Мы с Мишкой вставали в разные очереди. Нам нужно было четыре литра. Пусть тот, у кого двое детей, любящих молоко, выпивают за неделю меньше двух, бросит в меня камень. Четыре литра молока на семью из четырех человек и веселой собаки – это нормально (собаке доставались пенки).
И в семь утра, зимой, на продуваемом всеми ветрами холме мы стояли минут тридцать, чтобы купить молоко. Вокруг щурились сонные дома, летел снег из темноты, и в тишине только подошвы шуршали, когда ползла очередь.
Самое главное было – молчать. Не дать понять, что мы брат и сестра. Мне было легче, а Мишка, бедный, страдал.
И вот однажды мимо очередей промчался какой-то мужик в распахнутой куртке, орущий во весь голос что-то невнятное. Обычный сумасшедший, каких много. Но Мишка испугался и закричал: «Аленка!»